Незаслуженная бедность
Как-то актер и режиссер беседовали вдвоем о роли Гамлета:
– Юрий Александрович, ну, скажите, как можно играть роль принца, короля или очень богатого человека, когда приходишь домой, а у тебя холодильник пустой и в кармане гремящая мелочь?»[35]
В бесплатной поездке по Финляндии, организованной театральным критиком Виталием Вульфом в перестроечные сезоны, из гардероба принца были только две рубашки, которые он менял, стирая их в очередь, там же заграницей был счастлив купить на скудные суточные радиоприемник, которого у него не было. Унизительная бедность, не знаю осознавал ли он ее.
Иосиф Бродский точно сознавал. «Я пришел к Рождеству с пустым карманом. / … Не могу я встать и поехать в гости / Ни к приятелю, у которого плачут детки, / Ни в семейный дом, ни к знакомой девке. / Всюду необходимы деньги. / Я сижу на стуле, трясусь от злости. / Ах, проклятое ремесло поэта».[36]
А, какая чудовищная бедность в доме Цветаевой. В памяти Павлика Антокольского в этом доме – страшная нужда. «Марина по природе и по призванию ночная птица, а сверх того никакая не хозяйка. Домовитость, чувство оседлости, забота о быте чужды и неприятны ей. К тому же, как уже сказано, она ужасающе бедна. На ее рабочем столе … черный, как деготь, кофе, согретый на керосинке, и черные соленые сухари… Это октябрь восемнадцатого года. Все мы одинаково бедны и голодны, как волки зимою, но мало от того страдаем».[37]
К. Бальмонт «В голодные дни Марина, если у ней было шесть картофелин, приносила три мне».[38]
Бедность унизительна, если ее допустить до сердца. Борис Пастернак точно ее не осознавал: нарочитая голизна кабинета, несколько книг на полке, единственный костюм на выход, плащ, сапоги для распутицы, чтобы через переделкинское поле под маковки храма или на кладбище. Но у Пастернака кроме самодостаточности на его участке были грядки под картофель. У Бортникова вместо картошки были только божедомовские кошки, которым тоже надо было что-то снести.
«Бедность не порок», – поддакивает Мармеладов, – «бедность, милостивый государь, не порок, это истина. Нищета – порок-с.» Ну что ж, что не было спектаклей, все-таки не полная нищета – выдали же ему один раз материальную помощь по заявлению в целых двадцать пять рублей.
В девяностые годы актер Михаил Кононов торговал на рынке капустой со своего огорода, не желая сниматься в разной дури. Владимир Ивашов – Алеша Скворцов из фильма «Баллада о солдате», устроившись разнорабочим, таскал тачки на стройке.
– Так как же играть датского принца?
– А ты об этом не думай…
И опять совпадение ситуаций. Завадскому в голодные дни на пальто подвязывали кулечки с едой, Бортникову в худые перестроечные верные поклонницы оставляли в подъезде кастрюльки с супом.
После революции у нас повывелись все меценатствующие дамы из породы Тенишевых и фон-Мекк, а как бы подошла Бортникову скошенная мансарда в Париже с видом на Сену, на худой конец, горбатенький домик с мезонином над Окой.
Со смертью главного режиссера в театре закончились роли для Геннадия Бортникова.
В конце 90-х о долгоиграющей отставке Бортникова от сцены заговорили в прессе. Редкими осенними листочками слетали на читателей газетные статьи с красноречивыми заголовками: «Давайте подумаем об актере», «Бортников не за боротом», «Глазами клоуна» в ресторане», «Талант на стороне». «Дети райка» еще тянули руки с букетами к просцениуму, преданная Люся так бы и сидела в первом ряду партера, однако перестроечный экспресс несся вперед без остановок, безжалостно сметая не одну судьбу со своего стального прямо выстроенного маршрута. Судьба, в которую так верил Розов, казалось, забыла одного стареющего юношу на полустанке.
Бьют часы на башне двенадцатым ударом – время принцу превращаться в нищего.
Долгое время он знал два адреса: дом и театр. Теперь, когда он стал не нужен театру, он выходил из дома и шел просто по улице. Дойти до «Carrefour» и повернуть направо или дойти до «Carrefour» и повернуть налево. Акела промахнулся. Исполняя свой сомнамбулический романс, бродил без цели, как перебегает кошка с одной стороны улицы на другую. Кто-то видел его в сквере, кто-то в белом плаще в гастрономе Новый Арбат. Когда он шел в таком состоянии без театра, без любви, то в самом деле был похож на «марионетку с оборванными нитями».
Голос прохожего: «… ему было плохо уже в начале 90-х, как-то я стояла у мехового комиссионного на Пушкинской, ждала кого-то. И вдруг в приближающемся бедно и даже неряшливо одетом высоком человеке, прошедшем мимо магазина, я с удивлением узнала… Звезду театра имени Моссовета, знаменитого Ганса Шнира. Он шел быстро, с отрешенным взглядом, не смотря по сторонам, как будто был в это время в другом мире, как будто шел инопланетянин, настолько он был отрешен… Завернул налево, по направлению к Пушкинской, и исчез из вида».
Теперь две подружки – погружение и отрешенность водили его на привязи по бульварам. Надо было выгуливать сердце. «Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь да пойти!»
А что, если бы он написал о материальной помощи не в местком, а напрямик Ален Делону. Во-первых, в Париже во время майских гастролей Делон первым пригласил его после спектакля поужинать в ресторане «Бильбоке», потом, у Алена у самого корсиканские корни и, просто симпатизируя, он мог бы выручить земляка. Может быть он уже представлял, как играет с ним на старой сцене театра Сары Бернар в «Сирано» или в пьесе Чехова. Допустим, Делон – Вершинин, Бортников – Тузенбах. Но наш недоученный семинарист не написал в Париж мсье Делону, он даже стеснялся ходить на обеды к Фаине Раневской, а она усиленно его приглашала, стеснялся и все.
И не одна только тень Жерар Филипа промелькнула над крышами Парижа… Тень Сержа Лифаря накрыла Бортникова по возвращении в Москву. Поползли слухи… В театре родные стены еще служили крепким щитом, да и главный Командор, что пока стоял у руля, надежно оберегал от внеочередного отпуска на Лубянке всех членов команды своего Моссоветовского корвета.
Ранняя смерть матери для ребенка – страшный, непоправимый удар, все равно, что сорваться в пропасть. Чувство к той, что призвана защищать любовью, в дальнейшем может обернуться обидой на то, что «подвела», ушла так рано, оставила одного с враждебным внешним миром. Чувство незаслуженной оставленности, одиночества может проявиться импульсом страха, подозрительностью, недоверием ко всем, особенно к женщине. Клубок всех возможных комплексов такой сложной творческой личности уже не распутать, но то, что они были у него в очень большой степени, это очевидно.
Обзавестись семейным укладом, окунуться в быт для Бортникова было равносильно тому, чтобы шагнуть в сумрак закулисья. Он так и не смог ступить за край светового луча прожекторов и софитов, в котором стоял на просцениуме, раздавая себя не столько театральному залу, сколько – пространству до самой дальней звезды. «Я рожден, чтоб целый мир был зритель /Торжества иль гибели моей», – недаром читал он Лермонтова на творческих вечерах. А потом было уже поздно. Он вообще всегда опаздывал в повседневной жизни: опаздывал на репетиции, опаздывал с раздачей дачных участков, именно на нем закончилась очередь. Опоздал приватизировать квартиру. Опоздал найти подругу. В пьесе «Поющие пески» его герой поручик читал стихи об одиноком лебеде. Таким лебедем с печатью непоправимого на сердце он и остался в жизни.
Много лет у него не было ни одной роли в родном театре. Центральное телевидение готово было открыть для него доступ на экран при условии более короткой стрижки и приличного, не яркого пиджака. Но засчитывались приглашения участвовать в поэтических вечерах, выступать в музейных залах, записаться на радио. На радио, которое Бортников считал одним из самых чистых видов искусства, им было сделано около 200 записей, озвучен роман Стендаля «Красное и черное». Казалось, он не сдавался. Пытаясь раздвинуть глухие стены Моссоветовской камеры-обскура, одним из первых со своими спектаклями «Братья и Лиза» А. Казанцева и «Последняя лента Крэппа» С. Беккета проторил тропинку в камерное пространство «Под крышей» и в фойе. Какое-то время вел детские программы на телевидении, выступал в институтах – в последних частенько задаром. Поставил и сыграл в экспериментальном театре «Сфера» пьесу любимого драматурга Эдварда Олби «Случай в зоопарке». «Дело в том, что… Если не получается общение с людьми, надо начинать с чего-то другого. С ЖИВОТНЫХ! … Человек обязательно должен как-то общаться хоть с кем-нибудь. Если не с людьми… так с чем-то другим».[39]
Параллельно сам пристроил на Птичьем рынке в добрые руки около двухсот кошек, пару дюжин собак и не просто так, а с приданым.
Тем временем сюжет «В дороге» развивался по своему сценарию. На полустанке с названием «Перестройка» на фоне враз открывшихся во все стороны зазывающих указателей: «пойдешь направо – станешь бизнесменом, налево – рэкетиром» на развилке русского перекрестка он никогда не сворачивал с дорожки искусства. Оглядывая пространство, повторял формулу своего друга поэта Г. Поженяна: «Я старомоден, как ботфорт на палубе ракетоносца». В одном из интервью с каким очаровательным простодушием перечислял он новомодные словечки-ярлыки из лексикона лихих 90-х, сдергивая флер со всех этих «кланов Сопрано».
«Рэкет, киллер, рэкетир … Да, ты назови его прямо – мерзавец!»
«А Бог с ним» …, – отмахнулся он как-то на одной встрече – и от вопроса, и от интервьюера, – «тот потенциал, который живет в актере, которого я уважаю, дает право играть королей и принцев. Я никогда не был скалолазом»; точнее, он хотел сказать – всадником.