Струг ткнулся в берег.
— Здорово, Иван Семёнович! Гуляешь? Говорят, стены крепостные начал ремонтировать — не поздно ли? Кого боишься?
— Людей воровских много вокруг города! — Прозоровский был не в духе.
Я поднял чарку:
— Прошу на струг, Иван Семёнович — не побрезгуй вина шамахского, добытого казацкой удалью.
Воевода смело взошёл на струг. Я поднёс ему чарку. Его глаза впились в мою шубу.
— Здрав будь, Степан Тимофеевич! — Прозоровский осушил кубок, обтёр усы, протянул пустую посуду. — Хорошее вино.
— Прикажу принести тебе бочонок такого же.
— Благодарю, — Прозоровский протянул руку и нежно погладил рукав моей шубы.
— Замёрз, атаман?
— Ветер на реке колючий — знобит, — я повёл плечами.
Леско Черкашенин вновь наполнил нам кубки.
— Ладная у тебя шуба, Степан Тимофеевич. Добрая шуба.
— Не у меня одного — у князя Львова не хуже.
— Услужил князю Семёну.
— Так ведь князь аж в море выехал меня встретить! — меня начали раздражать речи Прозоровского.
Я чувствовал, куда он клонит и уже жалел, что пригласил его на струг — глазами Прозоровский примерял шубу на себя.
— Подари мне её, Степан Тимофеевич, на что она тебе?! — сказал князь и его хитрые и злые глазки впились в меня.
— Она и мне вроде нужна.
— Прогуляешь ты её, пропьёшь — сгинет она у тебя в Черкасске! — воевода вновь тронул рукав шубу. — Мне она впору и по сану.
Я громко рассмеялся:
— Сан у неё один — кто саблей возьмёт! Прости, воевода, не могу сделать тебе такого подарка.
Прозоровский поднял чарку и медленно её осушил. Из-за края чарки показалось злое и жестокое лицо, высокий лоб прорезали упрямые складки.
— Подари, атаман, — глядишь, и переписи никакой не надо будет составлять! — воевода прищурил глазки. — Тебе ведь важно, что я за грамотку в Москву отпишу, что в ней будет для государя о тебе — добро али худо?
Моя правая рука сама легла на алый пояс в том месте, где из него торчала рукоятка пистоля. На струг опустилась тишина. Злобные глазки Прозоровского вдруг стали бледными и забегали по стругу в поисках поддержки, но везде натыкались на угрожающие казачьи ухмылки.
— Хорошие речи говоришь, боярин! Леско!
— Я здесь, атаман!
— Сними шубу — жарко что-то стало в ней.
Глаза Прозоровского ожили — он решил, что гроза миновала, но зря — для воеводы всё было впереди. Черкашенин убрал шубу с моих плеч.
— Отдай её князю — холодно ему рядом со мной.
Леско, кривляясь, протянул Прозоровскому шубу. Руки воеводы алчно вцепились в меха. Князь прижал шубу к груди, и на губах появилась победная, торжествующая улыбка.
— Разойдёмся по-мировому, Степан Тимофеевич! — руки погладили мех. Ладная шуба… Спасибо тебе за подарок!
— Да уж! — я зло расссмеялся. — Иди, Иван Семёнович — негоже с таким подарком по речке кататься.
— А, может, ещё чарку? — воевода кивнул на бочонок. — Хорошее у тебя вино.
— Да там, наверное, уж ничего не осталось. Пришлю я тебе бочонок, коли обещал — дома подарок мой обмоешь.
Князь Прозоровский перекинул шубу через плечо и заторопился к сходням.
— Смотри, чтобы шуба впору была — жаркая она, опалить может! — бросил я в спину воеводе.
Воевода хрипло рассмеялся и сошёл на берег.
— Сука! С атамана шубу снял! — Леско сплюнул в воду.
— А говорят, что это мы разбойнички! — подхватил Фрол Минаев.
В струге рассмеялись.
— Ничего, робята, придёт срок, и мы этих разбойничков пошарпаем, вернём долги! Дорого обойдётся шуба князю!
— Всё вспомнится! — кивнул Леско.
— Наливай чарки! Выпьем, казаки, за казацкую удаль, за казацкую славу, за свободный казацкий род! За волю!
— Ура! — грянули хором есаулы и вскинули чарки вверх.
Астраханский горожанин подал на моего казака жалобу, что тот снасильничал его жёнку. Собрали казачий круг. Вывели насильника казака-молодца: широкоплеч, статен, тёмная поволока синих глаз. Такому и насильничать не надо — любая жёнка полюбит. Смотрит на меня гордо, свободно, смело — чувствует, что атаман поможет и защитит. На голове красная запорожская шапка, лихо заломленная на бок, украшенная золотой диадемой. В ухе блестит золотая серьга, синий кафтан расшит серебряными нитями и перехвачен алым кушаком, из-под которого торчит рукоять другого пистоля и блестящая, отполированная и ничем не украшенная рукоять простой сабли. Улыбаясь, он нагло посматривал на слезливого горожанина-жалобщика.
— Что ж ты, молодец, чужую жёнку опозорил? Или по согласию было?
Казак ухмыльнулся:
— А пёс его знает, батька-атаман, пьян был, не ведаю.
— Он ко мне в дом силой ввалился, когда меня не было, — подал голос горожанин.
— Так ли было?! — спросил я, нахмурившись.
Казак пожал плечами:
— Я ведь сказал — пьян был, не ведаю.
Он подмигнул мне.
— Худо, что не ведаешь — обидел, унизил человека, который верит нам, верит в казачью справедливость. Ведь обещали не трогать простых людей! Они такие же, как и мы — на обед батоги, на ужин — ослопья. С утра до вечера спину гнут на бояр-батюшек, да на монахов с патриархом.
— Каюсь, батько, больше не буду! — молодец повёл плечами и с улыбкой оглядел казачий круг.
— Хорошая у вас справедливость, — бросил горожанин. — А мне сказали, Степан Тимофеевич, что ты за народ стоишь?!
Казак снял с папахи диадему.
— Эй, астраханец, лови! — он кинул её горожанину. — В расчёте?
Золотой обруч, украшенный каменьями, упал к ногам горожанина. Тот не стал его поднимать, плюнул рядом с обручем в пыль и хотел идти прочь, но я его задержал.
— Так что делать с тобой, молодец? — ласково спросил я казака. — Кто прав — ты или астраханец?
— Гони ты его, батька, я же обещаю больше не пить! — рассмеялся молодец. — Нет, вру — пить буду, но в пьянстве озорничать не стану.
— Хорошо, — кивнул я головой. — Я велю тебя напоить. Приговор таков, — я оглядел молча ожидавший круг, — в воду — напоите казачка!
— Атаман?! — выкрикнул молодец, когда ему начали скручивать руки и отобрали саблю и пистоль. — Ты променял казака на голодранца?! Жёнку стало жалко?
— Прости казака, — попросил Черноярец.
— Уйди! — угрюмо ответил я.
— Батька! Атаман! Пощади! — орал казак, которого тащили к берегу. — Я с тобой в Исфагань ходил, плавал с тобой по Хвалынскому морю! Атаман!
Казака посадили в струг.
— Прости казака! — вновь вступился Черноярец. — То лихой казак — Хвёдор Запорожец.
— Сам ведь тешишься с басурманской княжной, — закричал со струга казак, — а другим не даёшь!
Ему сыпали в рубаху камни и связывали за спиной руки.
— Значит, у тебя своя правда?! Тебе можно, а другим нет?! Других в воду сажаешь?!
Струг отошёл от берега.
— Значит, тебе можно с басурманкой? — не унимался казак.
— Правду говорит, — пробормотал Черноярец.
— Замолчи! — я толкнул есаула в грудь.
Иван упал.
— Правда колит в глаза, атаман?! — Черноярец вскочил на ноги.
— Уйди, Иван — доведёшь до греха!
Черноярец отошёл в сторону, злобно косясь на меня.
— Атаман! Батька! — кричал связанный казак.
Струг выплыл на середину реки.
— Атаман! Степан Тимо… — послышался всплеск, и крик замер.
С берега было видно, как возле струга забурлила вода — на поверхности лопались поднимающиеся пузыри.
Казаки хмуро, молча расходились, покидая круг. Я взглянул на застывшего астраханца — он смотрел широко раскрытыми глазами на реку, на то место, где утопили Хвёдора Запорожца.
— Видишь, какая она суровая, правда! Заглянешь ей в глаза и страшно становиться!
Горожанин, словно очнувшись, пугливо оглянулся на меня, молча поклонился в пояс и побежал вдоль реки в город.
— Леско?
— Я здесь, Степан Тимофеевич, — рядом неслышно вырос есаул, который старался не смотреть на меня, хмурился, кусал тонкие губы — видать, жалел утопшего.
— Приготовь струг гулять по Волге-матушке — пойдём мимо Астрахани! — приказал я ему глухим голосом. — Вина возьми два… нет, три бочонка!
Струг скользил вдоль астраханских стен. Чарки молча наливали, молча поднимали и молча пили.
— Помянем лихого запорожца! — только и сказал я.
Вечер выдался душным — где-то на юге, в татарских степях полыхали зарницы. Быть грозе. Выпитое вино разгоняло кровь. Становилось жарко. Я скинул с себя красный скарлатный кафтан, остался в белой льняной рубахе. Рядом, как обычно, сидела молчаливая княжна. Я откинул с её лица тонкую белую ткань. Её чёрные огромные глаза испуганно уставились на меня. Я невольно залюбовался её бледным, точёным лицом, изогнутыми, как татарский лук, чёрными бровями, пухлыми алыми губами.
— Не бойся! — я протянул ей полную чарку. — Выпей за упокой души Хвёдора Запорожца. Пей! — закричал я.
Она робко приняла чашу и, не сводя с меня тёмных, пугливых глаз, долго пила мелкими, судорожными глотками. Наконец протянула полупустой кубок. Я допил вино и выбросил кубок за борт. Всплеснула вода, из-за туч проглянуло вечернее солнце, и я увидел, как блеснул бок кубка, золотой рыбкой исчезнувший в речной пучине. Казаки молча смотрели на меня — чего теперь им ждать от атамана.
— Волга — мать всех рек, одарила ты меня златом, серебром, золотыми каменьями, наградила меня славой и честью, а я тебе ничего не дал в подарок. Прости, — я поднялся, посмотрел в тёмную воду.
Солнце вновь скрылось, налетел ветер, и чёрное речное зеркало покрылось рябью. Волны били в борт струга. Мрачная тень воды притягивала взор.
— Так возьми же у меня самое дорогое, что у меня есть! — выкрикнул я и, решившись, подхватил княжну и с размаху кинул её в тёмную воду.
Река успела принять лёгкий девичий крик, и княжна камнем пошла на дно.
Казаки окаменели. Первым опомнился Черкашенин:
— Атаман?!
Леско бросился к борту. Я перехватил его за плечо и бросил на дно струга.
— Сидеть! — рявкнул я и другим, изменившимся, внезапно севшим голосом сказал: — Всё, Леско, всё… Уже поздно.