Вокруг избы нарастал возбуждённый гомон:
— Там он, оборотень, сидит!
Я усмехнулся — могут и подпалить.
— Говорят, захочет — вмиг обратится в сокола или серого волка. Заговорённый он! По стенам прыгал — сколько в него не стреляли, все пули мимо летели! Словно чёрт, чёрный от сажи, — затаился, ждёт!
Слушая их, я недобро улыбался, проверял пистоли — в нужный момент они не должны были меня подвести.
«Может, ещё не всё потеряно — выпутаюсь?! — шептал я, стиснув зубы, и проверял пальцем остроту сабли. — Выпутаюсь! Эх, Корнила Яковлев, жаль, я тебя пощадил в самом начале — ведь крёстный ты мне. Сыграл ты теперь со мной злую шутку!» Хитёр оказался старик. Может, Чертёнок успеет вернуться или царицынские подойдут — сейчас там опять атаманит Фёдор Шелудяк.
Под вечер в дверь осторожно постучали. Я схватил пистоли:
— Кто там?
— Степан, это я — твой крёстный, Корнила Яковлев.
Я отпер ему дверь с пистолем в руках:
— Входи, крёстный.
В горницу вошёл Корнила — высокий, широкоплечий, начинающий полнеть старик. На нём был атласный красный кафтан с серебряными пуговицами и кистями, скрученными из золотых нитей. Он снял с себя баранью шапку. Седой оселедец взвился и упал на плечо. Заблестела сизая бритая голова. Корнила покосился на мой пистоль и неуверенно произнёс:
— Здорово, Степан Тимофеевич.
— Здоров, крёстный, — я сунул пистоль за пояс и сел за стол, не приглашая Корнилу.
Он сам сел напротив меня и трясущейся рукой разгладил усы.
— С переговорами я к тебе, — колючие глазки испытующе впились в меня. — Что думаешь, Степан Тимофеевич?
— Думаю, что уйду от тебя — белым соколом улечу в окно!
Корнила усмехнулся:
— Всё шутишь? Поздно уходить, раньше надо было. Поменялись мы с тобой силой.
— Вижу, что поменялись — раньше ты со мной не посмел бы так говорить.
— Всё меняется, Степан, ведь когда я тебя растил и воспитывал, не думал, что бунт против нашего государя поднимешь.
— Знать, хорошо воспитал.
— Ты ведь мне почти за сына был — душой за тебя болею!
— Я вижу.
— Ты мне не веришь, а я тебе доверился, потому и пришёл к тебе разговаривать, а то ведь мог и заживо спалить! — крёстный умел вести беседы, потому атаманил и слушались его казаки не один десяток лет.
— Собака ты, крёстный, не взять тебе меня!
Корнила усмехнулся и стал крутить ус.
— Не брать я тебя пришёл — ты и так у меня в руках! Я хочу по-доброму с тобой дело решить. Братец твой у меня, уже кается. Семьи ваши в Черкасске под охраной. Я вот думаю, к чему с тобой воевать, что нам делить?!
— Странные ты речи баишь, Яковлев.
— Нет в них ничего странного. Ты ведь из наших, не какая-нибудь голь перекатная! Разин! Имя твоё теперь по всей Руси-матушке гремит!
— Тебе что за дело до того грома?!
— Можно всё решить по согласию, — старик хитро прищурился. — Грамоту я получил царскую. Отпускает тебе государь вины, коли сдашься по-доброму и явишься к нему с повинной.
Я рассмеялся:
— Твоими устами, Корнила, мёд пить! Лжёшь ты, собака, на лобное место зовёт меня царь!
— Я тебе истину сказал и грамоту могу принесть. Из тебя выйдет видный воевода — государю нашему такие люди нужны.
— Брешешь ты, Корнила, — устало сказал я, но мне хотелось ему верить — рано было ещё умирать, не закончил я все свои дела.
Может, и есть в его словах часть правды. Хотелось в это верить — необходимо выторговать время. Я всё ещё надеялся на Чертёнка и Фёдора Шелудяка.
— Истинную правду тебе сказал! — Корнила перекрестился. — Надо прекращать войну — вот единственная цель нашего государя! Говорят, что только от пыток и казней за осень и зиму погибло больше семидесяти тысяч человек. На тебе, Степан, их кровушка.
— А, может, на тебе, боярский прихвостень?! На мясниках-воеводах?! Пошёл прочь, Корнила Яковлев, не желаю больше тебя слушать!
Крёстный со вздохом поднялся:
— Мне нечего больше тебе сказать, Степан Тимофеевич. Я всё сказал, теперь посиди и подумай. Мой совет — одумайся и покайся. Наш государь милостив и справедлив. Получишь у него прощение. Война будет с турком, может, у него свой план, ты там удачно воевал… — Корнила усмехнулся и направился к двери: — Думай, крестник, думай. Один раз он тебя уже простил, отпустил вины, почему бы не отпустить и во второй?! Что получилось из-за твоей гордыни и непокорности? Половина Руси в крови и разорении!
— Корнила, а может, тебе лучше ко мне переметнуться?! Махнём вместе на Москву! Посажу тебя в царских хоромах, получишь большой дуван — таких ни на Дону, ни на Запорожье не видывали!
Крёстный махнул на меня рукой, но глаза его тревожно заблестели:
— Всё шутки шутишь?! Ты много нашарпал, поди?!
— Есть тайные места.
Глаза старика впились в меня. Некоторое время Корнила молчал, затем, наконец, ответил:
— Нет, Степан Тимофеевич, на такое я не пойду — расходятся у нас дорожки!
— Расходятся.
— Повинись, послушай старика, я спасу тебя.
— Уж ты-то спасёшь — первым на шее верёвку затянешь!
— Нет у тебя другого выбора, Степан — или со мной, или… пропадёшь.
— Я уже сделал свой выбор.
— Неволить тебя не могу, — крёстный пошёл к двери, — ты всё же подумай, время у тебя пока есть. Подумай, не торопись с ответом, — он открыл дверь и повернулся ко мне. — Ты ведь умный, грамотный, с посольствами бывал глядишь, государь смилостивится.
— Ступай, Корнила, поздно.
Дверь громко стукнула…
Смутно на душе, неспокойно. Корнила всё же посеял у меня сомнения: ведь не схватили меня не потому, что заговорённый — может, не врал Корнила-крёстный, пришла бумага из Москвы?! Царь однажды простил. Я рассмеялся — нет, врёшь, крёстный: царь никогда не прощает. Ложь это… Или… Бояре напуганы, война продолжается. Идут со мной на мировую, чтобы остановить крестьянскую смуту? Ведь гибнем не только мы, но и они. Может такое быть? Может…
…Нет, боятся они меня и ненавидят лютой ненавистью. Не простят бояре — им нужна моя голова… Почему же Корнила медлит? Почему не побоялся прийти на переговоры? Змей ты, крёстный, змей…
Светало. В полусне я сидел за столом, думал свою горькую думу, и тут они ударили разом в окна и двери. Лопнуло окно, раздался треск в сенях. Я схватился за пистоли и громыхнул ими в окно и в сени. Послышались истошные крики раненых. Я громко засмеялся, обнажая саблю:
— Что, бесы, иуды, жарко я вас потчую?!
Изба заполнилась домовитыми казаками.
— В гости пожаловали? — моя сабля со свистом рассекла воздух.
— Живьём брать! — выкрикнул из-за спин казаков Самаренин.
— Попробуйте! — усмеялся я.
Ближайший казак, охнув, осел на пол, схватившись рукой за рассеченную голову. Кто-то матерно выругался. Громыхнул пистоль.
— Я же велел живьём брать! — рявкнул Самаренин.
— Попробуй возьми! — крикнули в ответ.
Ещё один казак с руганью отпрянул в толпу — его сабля вместе с кистью руки осталась лежать на полу.
— Ага, суки, не так-то просто взять атамана?! — я отступил в угол.
— Вперёд! — закричал Самаренин, и казаки, зарычав, кинулись на меня разом.
Я страшно ударил, разрубая дюжего казака на две половины до крестца. Раздались крики. Меня ударили по лицу, схватили за руки и кафтан.
— Гуляй, станица! — я бил кулаками в исступлённые, потные лица толпящихся вокруг меня казаков.
Раздался треск кафтана. Мой. Разорвали, сволочи, но мне удалось раскидать повисших на мне казаков.
— Гей, Михайло, где же ты, выходи! — закричал я Самаренину.
— Здесь!
Я повернулся на голос. Не надо было этого делать — меня ударили чем-то тяжёлым по голове. Я покачнулся. Взревев, казаки бросились на меня… Я не чувствовал, как меня колотили, а потом вязали — в глазах плавал багровый туман…
На следующий день меня отвезли в Черкасск на встречу с Фролом, а накануне по приказу иуды-крёстного не из мести, а из страха наши семьи, всех близких и родных умертвили…
Конец…
Это была последняя запись в дневнике. Словно проснувшись после яркого и тяжёлого сна, щурясь и шаря глазами по сумракам кабинета, он молча закрыл тетрадь. Пальцы, неуверенно дрожа, ползали по столу в поисках сигарет. Нашёл. Прикурил, отошёл к окну. Что-то его беспокоило, но он не хотел думать, что это совесть. Не докурив, он бросил сигарету в пепельницу. Прошёл к столу и открыл тетрадь — там оставался сложенный надвое лист, который он ещё не читал…
«Вы, воры и клятвопреступники, изменники и губители христианских душ со свои товарищи под Симбирском и в иных многих местах побиты, а ныне к великому государю, царю и великому князю всея Великия, Малыя и Белыя Руси Алексею Михайловичу, божьему помазаннику и самодержцу службою и радением атамана Войска Донского Корнея Яковлева и всего Войска и сами вы пойманы и привезены. В расспросе и пытках вы в том своём воровстве повинились. За такие ваши злые и богомерзкие дела, за измену и разорение приговорены великим государём нашим, царём и великим князем всея Великия, Малыя и Белыя Руси к смертной казни четвертованием».
Это была обыкновенная выписка из какого-то библиотечного хранилища. Он вновь переложил листок надвое, сунул в тетрадь и вышел из кабинета…
— …Ночью думы муторней.
Плотники не мешкают
Не успеть к заутренней:
Больно рано вешают.
Ты об этом не жалей, не жалей,
Что тебе отсрочка?!
На верёвочке твоей
Нет ни узелочка!
Лучше ляг да обогрейся
Я, мол, казни не просплю…
Сколь верёвочка не вейся
А сорвёшься ты в петлю![3]
Я перестал петь, потому что в это время щёлкнул дверной замок. Он стремительно вошёл в комнату, замер надо мной. Я поднялся и сел на кровать: