Я – странная петля — страница 31 из 39

Есть ли души большие и маленькие?

По ходу книги делая отсылки то тут, то там к забавному предостережению Джеймса Ханекера о «мелкодушных людях», процитированному в Главе 1, я довольно беззаботно упоминал количество ханекеров, содержащихся в разных человеческих душах, но нигде не уточнял, какие черты были бы свойственны высокоханекеровым и низкоханекеровым душам. Воистину, с одного намека на такое различие может разгореться пожар, ведь в нашей культуре есть догма, которая, грубо говоря, утверждает, что все человеческие жизни стоят одинаково.



И все же мы регулярно нарушаем эту догму. Самый очевидный случай – объявление войны, когда мы как общество официально переходим в коллективный резервный режим, в котором ценность жизни огромного подмножества людей внезапно падает до нуля. Здесь все так очевидно, что пояснения не нужны. Другое яркое нарушение догмы – смертная казнь, когда общество коллективно решает оборвать человеческую жизнь. По сути, общество заключает, что определенная душа не заслуживает никакого уважения. Рядом со смертной казнью находится тюрьма, где общество приписывает людям разный уровень достоинства или его отсутствия, косвенно демонстрируя разный уровень уважения к душам разных размеров. Подумайте также о феноменальной разнице между мерами, которые принимают врачи, спасая чью-либо жизнь. Глава государства (или глава любой крупной корпорации) с сердечным приступом получит куда больше заботы, чем обычный городской житель, не говоря о незаконных приезжих.

Почему я рассматриваю неравномерное отношение общества как негласное различие в ценности душ? Потому что я думаю, что, умышленно или неумышленно, все мы приравниваем размер души живого существа к «объективной» ценности жизни этого существа, то есть к степени уважения, которое мы снаружи питаем к внутреннему миру этого существа. И мы точно не присуждаем равную ценность жизням всех существ! Мы ни на секунду не усомнимся, проводя огромное различие между ценностью человеческой жизни и жизни животного и между ценностью жизней животных разного «уровня».

Таким образом, большинство людей добровольно, прямо или косвенно, участвует в убийстве животных разных видов и ест их плоть (порой даже смешивая между собой фрагменты тел свиней, коров и ягнят в одном блюде). Мы также беспечно кормим наших питомцев частями тел животных, которых мы убили. Такие действия, конечно, выстраивают в нашем сознании иерархию среди душ животных (если вы не хотите в старом добром черно-белом стиле поспорить о том, что слово «душа» неприменимо к животным, – но такой абсолютизм кажется мне скорее общепринятой догмой, чем осознанным соображением).

Большинство людей, которых я знаю, оценили бы (либо буквально, на словах, либо косвенно, принятием решений) души кошек выше, чем души коров, души коров выше, чем души крыс, души крыс выше, чем души улиток, души улиток выше, чем души мух, и так далее. И потому я спрашиваю себя: если различия в размерах душ между видами – это такое привычное и вовсе не пугающее дело, почему бы нам также не захотеть завести некий определенный (а не негласный) спектр размеров душ внутри одного вида, в особенности нашего собственного?

Из глубин к вершинам

Загнав себя в угол в предыдущем разделе, я рискну изобразить это различие в грубом первом приближении. Для этого я отмечу два края широкого спектра, примерно в середине которого (но, надеюсь, ближе к верхнему краю, чем к нижнему) предположительно находимся мы с вами, дорогой читатель.

На нижний край я поставлю неконтролируемо жестоких психопатов – взрослых, совершенно не способных пропускать через себя ментальные состояния других людей (или животных), которые из-за этой неспособности регулярно совершают акты насилия по отношению к другим существам. Возможно, им просто не повезло родиться такими, но вне зависимости от причины я определяю их на нижний край спектра. Откровенно говоря, эти люди не такие осознанные, как нормальные взрослые, то есть их души меньше.

Я не предлагаю вычислять количество ханекеров, поскольку это будет верхом абсурда. Я просто надеюсь, что вы сможете уловить мою идею и не сочтете ее аморальной. Это, в конце концов, не сильно отличается от мнения, что таким людям место за решеткой, а я не знаю человека, который бы считал само существование тюрем аморальным (другое дело, конечно, как они устроены).

Что насчет верхнего края спектра? Я подозреваю, для вас не будет неожиданностью, что я выберу индивидов, чье поведение совершенно противоположно поведению жестоких психопатов. Это будут такие чуткие люди, как Мохандас Ганди, Элеонора Рузвельт, Рауль Валленберг, Жан Мулен, мать Тереза, Мартин Лютер Кинг и Сесар Чавес – выдающиеся личности, чья глубокая эмпатия к тем, кто страдает, привела их к тому, чтобы посвятить значительную часть своей жизни помощи другим, причем ненасильственным путем. Я провозглашаю таких людей более осознанными, чем нормальные взрослые; то есть их души больше.

Хотя я редко придаю много значения этимологии слов, мне было приятно заметить, когда я несколько лет назад готовил лекцию на эти темы, что слово «великодушие» (англ. magnanimity), которое, по сути, является синонимом «щедрости», изначально переводилось с латыни как «иметь большую душу» (animus/anima означает «душа»). Благодаря этому рентгену я с огромным удовольствием увидел это слово в новом свете. (А затем, к своему удивлению, я обнаружил, фанатично оформляя алфавитный указатель этой книги, что «Махатма» – учтивый титул, которым обычно наделяют Ганди, – также означает «великая душа».) Еще одной замечательной этимологией обладает слово «сострадание» (англ. compassion), которое происходит от латинского слова со значением «страдать вместе с кем-то». Эти скрытые значения, отдающиеся эхом в тысячелетиях, побудили меня продолжать свои искания.

Великодушие Альберта Швейцера

Мой личный эталон великодушия – это теолог, музыкант, писатель и гуманист Альберт Швейцер, родившийся в 1875 году в крошечной деревеньке Кайзерсберг в Эльзасе (который тогда был частью Германии, несмотря на то что в моей горячо любимой французской энциклопедии Le Petit Robert 2, датированной ровно одним веком позже, указано, что он француз!); он обрел всемирную известность, в 1913 году основав госпиталь в Ламбарене, Габон, и проработав там более пятидесяти лет.

Уже в очень юном возрасте Швейцер ставил себя на место других людей, испытывал к ним жалость и сострадание, хотел избавить их от боли. Откуда взялась эта эмпатическая щедрость? Кто знает? Например, в свой первый же день в школе шестилетний Альберт заметил, что родители нарядили его в более дорогую одежду, чем у его одноклассников, и это несоответствие сильно его обеспокоило. Тем же днем он настоял на том, чтобы его одевали так же, как его менее обеспеченных товарищей.

Яркая выдержка из автобиографического труда Швейцера «Из моего детства и юношества» (Aus meiner Kindheit und Jugendzeit) передает сострадание, которым была наполнена его жизнь.

Оглядываясь на прошлое, я могу сказать, что всегда страдал при виде тех бедствий, которые наблюдал в мире. Непринужденной детской радости жизни я, собственно, никогда не знал и думаю, что у многих детей дело обстоит так же, хотя бы внешне они и казались веселыми и беззаботными.

Особенно же удручало меня то, что так много боли и страдания приходится выносить бедным животным. Вид старого хромого коня, которого один крестьянин тащил за собой, тогда как другой подгонял его палкой – коня гнали на бойню в Кольмар, – преследовал меня неделями. Я не мог понять – это было еще до того, как я пошел в школу, – почему я в своей вечерней молитве должен упоминать только людей. Поэтому я тайно произносил еще одну, придуманную мной самим молитву обо всех живых существах. Вот она: «Отец Небесный, защити и благослови всякое дыхание, сохрани его от зла и позволь ему спокойно спать!»[37]

Сострадание Швейцера к животным не ограничивалось млекопитающими, но простиралось вниз по спектру вплоть до таких низших созданий, как черви и муравьи. (Слова «вниз» и «низший» не демонстрируют пренебрежение, а только предполагают, что у Швейцера, как и почти у всех людей, наверняка был «конус сознания», вроде того, что я приводил на странице 44. Подобная мысленная иерархия может с легкостью породить как пренебрежение, так и ощущение беспокойства и ответственности.) Однажды он сказал десятилетнему мальчику, который вот-вот наступил бы на муравья: «Это мой собственный муравей. Ты понесешь ответственность, если сломаешь ему ноги!» Для него обычным делом было поднять червяка посреди дороги или насекомое, дергающееся в пруду, и отнести их в поле или посадить на растение, чтобы они попытались выжить. Действительно, как он с горечью замечал: «Всякий раз, помогая насекомому в беде, я пытался искупить часть вины, лежащей на людях за их надругательства над животными».

Широко известно, что Швейцер руководствовался простым, но мудрым принципом, который он называл «благоговение перед жизнью». В своем обращении, которое он произнес по случаю присуждения ему Нобелевской премии мира в 1953 году, Швейцер заявил:

Человеческий дух не умер. Он продолжает тайно жить… Он уверовал, что сострадание, в котором берет начало любая этика, может достичь полной своей широты и глубины, только если оно охватит всех живых созданий, не ограничиваясь только людьми.

Особенно показателен следующий случай, тоже из «Из моего детства и юношества». Весной, незадолго до Пасхи, маленького, семи– или восьмилетнего, Альберта товарищ – товарищ по оружию, буквально! – позвал стрелять птиц из рогаток, которые они сделали вместе. Швейцер спустя много лет оглядывается на этот поворотный момент в своей жизни и вспоминает:

Это предложение ужаснуло меня, но я не осмелился возразить из страха, что он меня высмеет. Так мы оказались с ним возле еще обнаженного дерева, на ветвях которого бесстрашно и весело распевали птицы, приветствуя утро. Пригнувшись, как индеец на охоте, мой спутник вложил гальку в кожанку своей рогатки и натянул ее. Повинуясь его настойчивому взгляду и мучаясь страшными угрызениями совести, я сделал то же самое, твердо обещая себе промахнуться.

В этот миг сквозь солнечный свет и пение птиц до нас донесся звон церковных колоколов. Это был благовест, звонили за полчаса до главного боя. Для меня он прозвучал гласом небесным. Я отшвырнул рогатку, вспугнул птиц, чтобы спасти их от рогатки моего спутника, и побежал домой.

С тех пор всякий раз, когда я слышу сквозь солнечный свет и весенние голые деревья звук колоколов Великого поста, я взволнованно и благодарно вспоминаю, как во мне тогда зазвучала заповедь: «Не убий». С того дня я научился освобождаться от страха перед людьми. В том, что затрагивало мои глубочайшие убеждения, я теперь меньше считался с мнением других, и меня уже не так смущали насмешки товарищей[38].

Вот классический конфликт между давлением товарищей и внутренним голосом, или, как мы его обычно называем (и как говорит сам Швейцер), совестью. В этом случае, к счастью, совесть вышла однозначным победителем. И это решение в самом деле было принято на всю жизнь.

Является ли совесть сознанием?

В этой области семантического пространства еще одно лингвистическое наблюдение кажется мне интересным: тот факт, что в романских языках слова «совесть» и «сознание», которые для нас, англоговорящих, кажутся очень разными понятиями, одинаковы (например, французское слово conscience имеет оба значения – я узнал это, когда еще подростком купил книгу под названием Le cerveau et la conscience). Это может быть языковой лакуной или семантической путаницей (слова буквально означают «совместное знание»), но, даже если так, я все же думаю, что это позволяет нам заглянуть неожиданно глубоко: получается, что частичное усвоение внутренних миров (совести) других созданий и есть то самое, что отличает создания с большими душами (более осознанные) от созданий с маленькими душами, а также от тех, в которых ее совсем или почти нет.

Думаю, почти – или совсем – очевидно, что у комаров нет совести, как и сознания, а потому нет ничего, что заслуживало бы названия «душа». Эти летучие, жужжащие, охочие до крови автоматы больше похожи на миниатюрные ракеты с тепловым наведением, чем на одушевленных существ. Можете представить себе комара, переживающего опыт милосердия, жалости или дружбы? Вот и все. Следующий!

Что насчет, скажем, льва – самого стереотипного хищника? Львы выслеживают жирафов и зебр, набрасываются на них, раздирают и пожирают их, пока те все еще отбиваются и ревут, и делают это без намека на милосердие и жалость; при этом они явно очень заботятся о своих детенышах, лелеют их, кормят, защищают и обучают. Совсем не похоже на комаров! Более того, я подозреваю, что львы с легкостью могут заботиться о некоторых животных других видов (о людях, например). В этом смысле лев может и хочет усваивать определенные аспекты внутреннего мира хотя бы некоторых других созданий (особенно некоторых других львов, в том числе своих ближайших родственников), несмотря на то что он может оставаться совершенно слепым и безразличным к внутреннему миру большинства других существ (что удручающе напоминает поведение большинства людей).

Думаю, также почти – или совсем – очевидно, что большинство собак заботится о других созданиях, в особенности о людях, которые входят в их ближний круг. Действительно, хорошо известно, что некоторые собаки, проявляя невероятное великодушие, готовы пожертвовать жизнью ради своих хозяев. Я пока не слышал о том, чтобы во имя животного другого вида так поступал лев, хотя могу предположить, что какой-то собакоподобный лев однажды сразился с другим зверем, чтобы спасти жизнь своего человеческого спутника. Но представить льва, который выбрал вегетарианство, я могу уже с натяжкой.

Впрочем, быстрый интернет-поиск показал, что мысль о льве-вегетарианце вовсе не редкая (обычно в художественных произведениях, но не всегда). Действительно, одну такую львицу по имени Малышка воспитали как питомца в окрестностях Сиэтла. В течение четырех лет (как указано на сайте) Малышка отказывалась от мяса, которое ей предлагали, пока ее хозяева наконец не перестали пытаться, приняв ее вегетарианский путь и ее радость от игр с ягнятами, курицами и прочими зверями. Малышка оставалась вегетарианкой до конца своих дней. Чудеса да и только!

В любом случае наличие совести – ощущения морали и беспокойства о «правильном отношении» к другим чувствующим созданиям – кажется мне самым естественным и самым надежным признаком осознанности существа. Возможно, все просто сводится к тому, как часто мы следуем «золотому правилу».

Альберт Швейцер и Иоганн Себастьян Бах

Должен признаться, я всегда интуитивно ощущал, что для измерения осознанности есть еще и другая мера, пусть и куда более размытая и противоречивая: музыкальный вкус. Я, разумеется, не могу объяснить или аргументировать свой музыкальный вкус, и я знаю, что встану на очень зыбкую и горячую почву, если попытаюсь, так что не буду и начинать. Мне придется, впрочем, слегка поделиться им, чтобы поговорить про Альберта Швейцера и его музыкальное глубокомыслие.

На мой шестнадцатый день рождения мама подарила мне запись первых восьми прелюдий и фуг из Первого тома монументального труда И. С. Баха «Хорошо темперированный клавир» в фортепианном исполнении Глена Гульда. Это было мое первое знакомство с понятием фуги, и оно крайне взбудоражило мой юный ум. В последующие годы, когда бы я ни зашел в магазин пластинок, я искал другие части «Хорошо темперированного клавира», исполненные на фортепиано, поскольку в те дни это и впрямь было редкостью (даже в исполнении на клавесине, но на фортепиано особенно, а именно его я предпочитал). Каждый раз, когда я находил новый набор прелюдий и фуг из разных томов, тот момент, когда я опускал иглу на дорожку новой пластинки и слушал ее в первый раз, был одним из самых волнующих событий в моей жизни.

В родительской коллекции пластинок была также запись нескольких органных произведений Баха в исполнении Альберта Швейцера, но долгое время я откладывал их, поскольку боялся, что они будут слишком «тяжелыми». Но когда я наконец-то до них добрался, я был очень тронут услышанным и пристрастился к ним так же сильно, как до этого – к «Хорошо темперированному клавиру». Затем я естественным образом расширил свой поиск пластинок, включив в него органные произведения Баха, но вскоре обнаружил некоторое беспокойство по поводу того, что многие исполняли их слишком резво и бойко, будто они были лишь упражнениями на виртуозность, а не глубокими заявлениями о человеческом состоянии. Игра Швейцера была скромной и простой, я был очарован тем, что он кое-где допускал ошибки, но при этом невозмутимо продолжал (ни в одной из других записей невозможно было услышать хотя бы малейшую ошибку, что казалось мне неестественным и даже ненормальным). Также оказалось, что все его исполнения были записаны на простом органе в той самой церкви Эльзасской деревни Грюнсбах, колокольный звон которой одним ясным весенним утром спас жизнь парочке птиц и изменил жизнь юного Альберта, а вместе с ней и жизни тысяч людей.

Копай глубже!

С течением лет Бах в исполнении Швейцера стал моей сокровенной частью. Я завел еще несколько его пластинок из одной и той же серии, каждая из которых открывала новые глубины космической мудрости (возможно, это звучит претенциозно, но для меня – в самый раз), которая исходила одновременно и от композитора, и от исполнителя.

Конечно же, меня переполняло удовольствие, когда популярность моей книги «Гёдель, Эшер, Бах» некоторым образом связала для музыкального сообщества мое имя с именем Баха (это была большая честь), и в год трехсотлетия Баха, 1985-й, я с радостью поучаствовал в нескольких юбилейных празднествах, включая крошечное мероприятие в сам день рождения, которое я организовал в Анн-Арбор для группы своих студентов и некоторых друзей; его кульминацией стала небольшая огненная буря, вспыхнувшая, когда мы зажгли все 300 свечей на гигантском праздничном торте, который я заказал.

Пятнадцать лет спустя меня неожиданно пригласили в Роверето, Италия, принять участие в памятной церемонии по случаю 250-й годовщины смерти Баха (которая случилась в июле 1750 года), и поскольку я в это время все равно собирался быть в Северной Италии, я охотно согласился. Тем вечером было произнесено несколько памятных речей, а после банкета обещали развлечение – известный вокальный коллектив должен был исполнить несколько произведений Баха (в переложении для небольшого хора). Я знал, что его участники талантливы, и с нетерпением ждал достойного вечера трогательной музыки.

Однако услышал я что-то совсем другое, хоть этого, вероятно, и стоило ожидать: непрерывную демонстрацию безудержной вокальной виртуозности, и ничего кроме. Это было ужасно впечатляюще, но в то же время для меня – ужасно пресно. Самым провальным моментом выступления для меня стал тот, когда певцы взялись за одну из самых глубоких органных фуг Баха – фугу соль-минор, которую еще часто называют «Великой» (BWV 542), произведение, которое я обожал в исполнении Альберта Швейцера за его скромность и непревзойденную глубину чувства. К сожалению, я никогда не забуду, как они принялись за эту медитативную фугу на скорости примерно в два раза больше необходимой и помчались по ней, будто пытались успеть на поезд, щеголяя своими навыками напропалую. Они покачивались на носочках, будто пытались втянуть аудиторию в свой стремительный ритм, и даже щелкали пальцами в такт (сами слова «в такт» звучат смешно в контексте священного повода). Некоторые певцы то и дело сверкали улыбками, обращаясь к слушателям, словно говоря: «Разве мы не классные? Вы вообще слышали, чтобы кто-то пел столько нот в секунду? А эти трели! Разве эта музыка не сексуальна? Надеемся, что вам зашло! И не забывайте, после выступления вы можете купить наши диски!»

Я был ошарашен. Конечно, в мире достаточно места для разных версий исполнения любого произведения, и, конечно, было что-то интересное в скорости и гладкости этого пения, в том, как безупречно они выполняли быстрейшие трели, – это впечатляет в том же смысле, в каком впечатляют инженерные нюансы прекрасных гоночных автомобилей. Но для меня в этом не было ничего о смысле музыки. Ее смысл был вдумчивым и всеобъемлющим, а не вычурным, не показным. Я терпимо отношусь ко множеству разных способов исполнять музыку, но у моего терпения есть пределы, и это значительно выходило за них. Мне мучительно захотелось услышать небезупречную, такую смертную и вдумчивую глубину Альберта Швейцера и его маленького деревенского органа в Грюнсбахе, но тем вечером мне было не суждено. Это был классический случай столкновения святости и богохульства, и он живо отпечатался в моей памяти.

Уже подготавливая эту главу, я обнаружил некоторые очерки самого Швейцера, которые были удивительным эхом (если эхо может предшествовать своей причине!) того трудного вечера в Роверето. Вот что он написал почти сто лет назад об исполнении Баха в его время:

Многие музыканты годами исполняют Баха, но сами не погружаются в те глубины, которые Бах умеет выявлять в любом настоящем художнике. Большинство наших певцов слишком увлечены техникой, чтобы верно петь Баха. Только очень небольшое их число способно воспроизвести дух его музыки; остальные же неспособны войти в духовный мир Мастера. Они не чувствуют того, что Бах пытается сказать, и потому не могут передать это дальше. Хуже всего, что они считают себя выдающимися толкователями Баха и не имеют представления о том, чего им недостает. Порой задаешься вопросом, как слушатели таких поверхностных выступлений могут обнаружить хотя бы намек на глубину музыки Баха.

Те, кто понимает сегодняшнее положение дел, не сочтут эти слова чрезмерно пессимистическими. Наша очарованность Бахом переживает кризис. Опасность в том, что наша любовь к музыке Баха может стать поверхностной, что она перемешается с самодовольством и тщеславием. Прискорбная мода нашей эпохи на подражательство проявляется и в том, как мы воспринимаем Баха; это становится все заметнее. Мы как будто стремимся восхвалять Баха, но на деле лишь восхваляем себя. Словно мы открыли его заново, поняли и исполнили так, как никогда ранее. Чуть меньше шума, чуть меньше «баховского догматизма», чуть больше мастерства, чуть больше кротости, чуть больше спокойствия, чуть больше почтения… Только так дух и истина Баха будут прославлены как никогда ранее.

Я мало чего могу добавить к этой разящей критике поверхностности, принимаемой за глубину; просто скажу, что встреча с ней, хоть она и случилась спустя несколько лет после мероприятия в Роверето, утешила меня, дав понять, что я не одинок в своей скорби. Швейцер был одним из самых скромных и непритязательных людей, и его наблюдения – не что иное, как честная реакция на удручающую моду, которая оформилась еще век назад и с тех пор, похоже, только окрепла.

Alle Grashüpfer Müssen Sterben[39]

И как же, наверняка спрашивают себя некоторые читатели, все это связано с «Я», сознанием и душами? Я бы ответил им: «Что может быть теснее связано с сознанием и душами, чем слияние с совокупной духовностью Альберта Швейцера и И. С. Баха?»

Как-то вечером я захотел освежить мои закисшие воспоминания об органной музыке Баха в исполнении Швейцера (которую я слушал сотни раз в подростковом возрасте и в двадцать с чем-то), достал с полки все четыре старые виниловые пластинки и поставил их одну за другой. Я начал с прелюдии и фуги ля-мажор (BWV 536, которую Швейцер прозвал «бродячей фугой») и прослушал много других, закончив на самой любимой, божественной прелюдии и фуге соль-мажор (BWV 541), а затем финальным штрихом послушал мучительно нежную и печальную хоральную прелюдию Alle Menschen Müssen Sterben («Все мы должны умереть» – или, чтобы отразить хореический немецкий метр, «Все на свете люди смертны»).

Пока я тихо сидел в гостиной, напряженно слушая ласковые ноты этой неизмеримо глубокой медитации, я заметил, что на ковре сидит кузнечик. Сперва я подумал, что он мертв (в конце концов, все кузнечики тоже должны умереть), но, когда я приблизился, он резво отскочил, так что я быстро схватил стеклянную миску со стола, перевернул ее, поймав прыгуна, и осторожно подсунул вниз конверт от пластинки, соорудив для этой стеклянной комнаты пол. Затем я отнес самодельное судно и его крохотного пассажира ко входной двери, открыл ее и позволил кузнечику спрыгнуть в ночную темноту кустов. Только в середине этого мини-самаритянского акта я заметил отклик швейцеровского духа – на самом деле это случилось тогда, когда я подсунул конверт от пластинки, на котором Бен Шан изобразил Швейцера за органом. Вместе с миской получилось так, что кузнечик сидел у Швейцера на руке. Что-то в этом удачном совпадении было очень правильным.

Где-то час спустя я встал, чтобы размяться, и случайно заметил под столом муравья-древоточца – и вновь я выстроил для него свой небольшой корабль и проводил шестиногого друга до двери. Мне показалось любопытным, что все это мини-самаритянство происходило, когда я был так погружен в глубокую духовность Баха и в пацифистские мысли Швейцера о «благоговении перед жизнью».

Вероятно, чтобы разрушить это колдовство, а может, чтобы подчеркнуть мою собственную пограничную линию, я заметил еще одну черную точку, которая знакомыми зигзагами двигалась в воздухе у лампы, и пригляделся получше. Черная точка приземлилась на стол под лампой, и сомнений не осталось: это был комар, un moustique, una zanzara, eine Mücke. Мгновение спустя этот Mücke закончился (избавлю вас от деталей). К этому моменту, я подозреваю, мое отношение к комарам как к расходному материалу могло стать раздражающим рефреном для читателей книги, но я должен сказать, что не испытываю ни малейших угрызений по поводу кончины этой ракеты с кровяным наведением.

Незадолго до полуночи я прервал свой музыкальный сеанс, чтобы позвонить моей престарелой и больной матери в Калифорнию, поскольку я завел привычку звонить ей каждый день, рассказывать немного семейных новостей и подбадривать ее. После короткого разговора я вернулся к музыке, и, когда заиграла «дорийская» токката и фуга, я обнаружил, что думаю о своем близком друге, который очень любит эту пьесу, и о его сыне, у которого только что обнаружили тревожащее заболевание. Музыка продолжалась, и все мои мысли о любимых и дорогих людях, о пугающей хрупкости человеческой жизни естественным образом смешивались с ней.

Заключительным аккордом стало то, что после полуночи я услышал стук в заднюю дверь (вовсе не заурядное событие в моем доме, уверяю вас!) и пошел посмотреть, кто это. Оказалось, что это был юноша, которого я пару раз встречал: родители выгнали его из дома месяц назад, и он ночевал в парках. Он сказал, что сегодня ночью немного зябко, и попросился поспать в нашей детской. Я быстро обдумал это и, поскольку знал, что моя дочь ему доверяет, пустил его.

Все это, вместе взятое, кажется мне невероятно странным совпадением; все эти чрезвычайно человечные вещи, эти события, связанные с отражением внутренних переживаний других созданий, случились именно тогда, когда я был так сосредоточен на понятиях сострадания и великодушия.

Друзья

Сострадание, великодушие, благоговение перед жизнью – все эти качества олицетворяет собой Альберт Швейцер, который вдобавок вызывал благоговение своим органным исполнением Баха; но для меня это неслучайно. Кто-то может сказать, что Швейцер и люди его редкого калибра самоотверженны. Я понимаю эту идею и вижу в ней долю истины, но, с другой стороны, удивительное дело – я вслед за этимологией утверждаю, что чем великодушнее человек, тем больше его «Я» и его душа, а не меньше! Так что я бы сказал, что те, кто кажется нам самоотверженными, на деле очень велики душой – то есть они могут приютить много других душ внутри своего черепа/мозга/сознания/души – и я думаю, что это ментальное соседство не умаляет их собственную суть, а, наоборот, увеличивает и обогащает ее. Как Уолт Уитмен выразился в своем стихотворении «Песнь о себе самом»: «Я огромен, я вмещаю множества». Все это богатство – следствие того факта, что в какой-то момент далекого прошлого базовый человеческий мозг переступил критический порог гибкости и стал квазиуниверсальным, способным усваивать абстрактную суть мозгов других людей. Это достойно восхищения.

Однажды я пытался разобраться, где же я сам провожу границу применимости слова «осознанный» (хотя четкого предела, конечно, нет), и мне пришло в голову, что самым важным фактором было то, можно ли сказать, что у данной сущности есть представление о «друге», пусть даже самое примитивное; о друге, о котором бы она заботилась и который бы заботился о ней. Очевидно, что у детей довольно рано формируются зачатки этого понятия, и также довольно очевидно, что некоторые виды животных – в основном млекопитающие, но не только – обладают довольно развитым ощущением «дружбы».

Ясно, что собаки ощущают определенных людей и собак своими друзьями; возможно, и некоторых других животных тоже. Я не буду пытаться перечислить, какие виды животных кажутся способными обзавестись понятием «дружбы», поскольку это очень туманный вопрос и поскольку вы, как и я, можете с легкостью собрать в голове этот список. Но чем больше я думаю об этом, тем более верным мне это кажется. Так что я, похоже, пришел к неожиданному заключению, что ощущение «Я», которое кажется воплощением эгоизма, на деле возникает тогда и только тогда, когда вместе с ощущением самости появляется ощущение самости других, тех, к кому мы привязаны. Короче говоря, только когда появляется благородство, рождается и эго.

Как сильно это отличается от взглядов большинства философов сознания на природу осознанности! Их взгляд заключается в том, что осознанность следует из обладания так называемым квалиа – что-то вроде первичных ощущений (например, раздражение сетчатки лиловым цветом, звучание средней «до» или вкус каберне совиньон), из которых все «высшие» ощущения выстраиваются снизу вверх. Я же, напротив, вижу высокую абстракцию как порог, на котором из сумрака начинает появляться сознание. Комары могут «переживать» квалиа вкуса крови, но они не осознают этих квалиа, равно как унитазы реагируют на квалиа разных уровней воды, но вовсе их не осознают. Но если бы только у комаров были достаточно большие мозги, которые позволяли бы иметь друзей, они бы осознавали этот великолепный вкус! Увы, бедные комарики с маленьким мозгом из-за своего строения лишены такой возможности.

Но триумф человечества в том, что мы благодаря достаточно сложному мозгу, который позволяет нам дружить и любить, в качестве бонуса получаем способность переживать мир вокруг нас – то есть становимся осознанными. И это вовсе не плохо.

Эпилог. Затруднительное положение