Я свидетельствую перед миром — страница 35 из 71

На пятые сутки мне уже опостылело праздно валяться в постели. И когда пришла монахиня, которая ставила мне термометр в первый день, я стал упрашивать ее принести мне газету. Она сделала большие глаза, но потом согласилась. Спросила разрешения у охранника, тот не возражал, и принесла словацкую газету. Первым, что я увидел, был заголовок крупными черными буквами: ФРАНЦИЯ КАПИТУЛИРОВАЛА! — и словно бомба разорвалась у меня в голове.

Разбирая фразы слово за словом — я не настолько хорошо знал язык, чтобы понимать их с ходу, — я прочел всю статью. Потом перечитал еще и еще раз, как будто надеясь, что повторение может изменить то, что в устах офицера СС я посчитал обманом: маршал Петен подписал капитуляцию в Компьенском лесу[88]. Французская армия разбита наголову Старый маршал призвал соотечественников к полному подчинению… Сотрудничество с победителями… Германия окончательно завоевала Западную Европу… Мне понадобилось несколько минут, чтобы осмыслить прочитанное, и тогда на меня нахлынуло черное уныние. Между Польшей и Францией существовали многовековые исторические и культурные связи. Поляки всегда считали Францию почти что второй родиной. И любили ее так же пылко и безоглядно, как Польшу. Более того, все наши надежды освободить Польшу были связаны с победой Франций. И вот эти надежды рухнули[89].

Потом я сообразил, что в статье ничего не говорилось о том, что происходило в Великобритании. Я стал лихорадочно просматривать все страницы газеты, пока не наткнулся на слово «Англия», и прочел: «Англия, продолжая сопротивляться, совершает самоубийство…» Тогда я стал молиться, как, наверное, молились в те страшные дни все свободные народы, но со страстью, какую вкладывали в эту молитву те, чьи страны уже были завоеваны. Я просил Бога дать сил Черчиллю выстоять в борьбе, которую он возглавил[90]; чтобы британцы продолжали стойко сопротивляться и не потерпели поражения и чтобы не падали духом все, кто не опустил руки. Англия не сдалась — и это было самое главное. Значит, еще не все потеряно.

Больше ничего существенного в статье не содержалось. Я уронил газету на пол и закрыл глаза.

Теперь каждый день во время обхода я спрашивал доктора о последних новостях из Англии. Часто он не мог говорить вслух — рядом были охранники. Но всегда старался, склонившись надо мной, шепнуть хоть несколько слов на ухо. Он рассказывал о Дюнкерке[91], о бомбардировках Англии, о том, что готовится вторжение немцев на Британские острова, что моральный дух гражданского населения Англии невысок и что кабинет министров раздирают внутренние распри. Новости были плохие, доктор был настроен пессимистично. Англия должна была со дня на день сдаться. Германия непобедима.

Но я не отчаивался, потому что догадывался: вся эта информация исходит из немецких источников, а Геббельс — известный мастер правдоподобно извратить любые факты, подав их в выгодном для нацистов свете. Я слушал молча. В Англии я бывал в тридцать седьмом и тридцать восьмом годах. Мне многое не нравилось в национальном характере англичан. Например, их чопорность и сухость. До континентальной Европы большинству не было никакого дела. Но англичане — сильный, упорный, трезвый народ. Француз или поляк из-за чрезмерной склонности к патетике может покончить с собой, потерпев поражение, англичанин же — никогда. Мою веру в англичан не поколебало даже ошеломляющее известие о дюнкеркской эвакуации. Я знал: эта нация деловых людей, организаторов и колонизаторов, нация, где столько толковых государственных деятелей, умеет рассчитывать силы и знает, где и как их применять. Такие люди не будут вступать в игру, имея на руках плохие карты. Если они упорствуют, думал я, значит, все взвесили и решили, что у них есть шанс выиграть.


Рано утром на седьмой день в палату, грохоча сапогами, вошли двое гестаповцев. Один из них, высоченный, швырнул на мою постель сверток с одеждой и сказал своему напарнику:

— Помоги ему одеться, да побыстрее. Я не собираюсь целый день проторчать в этом дохлятнике.

Второй, лет сорока, пониже ростом, тощий и лысый, с молодецким видом подошел к кровати. Я лежал, прикрыв глаза, как тяжело больной. Гестаповец побагровел и заорал:

— А ну встать, польская свинья! Со мной такие штучки не пройдут!

На его крик прибежал возмущенный доктор.

— Что тут происходит? — сердито спросил он. — Как можно требовать, чтобы этот человек встал? Он очень болен. Его нельзя транспортировать.

— В самом деле? — нагло ответил длинный гестаповец, развалившись на стуле. — Вот что, доктор, занимайтесь-ка своими пилюлями. А заключенные — наше дело.

— Говорю вам, если вы его заберете, он долго не протянет. Нужно довести лечение до конца.

Верзила с насмешливым сочувствием покачал головой:

— Я напишу его матери…

Его напарник тупо хохотнул.

Доктор побелел от сдержанного гнева и, выхватив одежду из рук того, что пониже, коротко сказал:

— Я сам ему помогу.

Гестаповцы уселись рядышком и закурили. А доктор, застегивая на мне пуговицы, шепнул:

— Притворяйтесь немощным сколько можете. Я пойду позвоню.

Я легонько кивнул в знак того, что понял. Мы все вместе вышли в темноватый коридор. Гестаповцы поддерживали меня, кроме того, они были вынуждены нести на некотором расстоянии от меня капельницы, прикрепленные к моим рукам. Едва мы вышли на улицу, я зашатался, притворился, что меня заносит в сторону и я вот-вот упаду. Гестаповцы, ругаясь сквозь зубы, подхватили меня и затолкали в поджидавшую нас перед входом машину.

Тронулись. Меня обдувал ветерок из окна. Украдкой я пытался надышаться свежим воздухом. Но каждый раз, когда ловил на себе взгляды гестаповцев, старался выказать еще какие-нибудь признаки болезни. И видимо, играл довольно убедительно, потому что верзила велел шоферу ехать помедленнее.

— Смотри, чтоб не трясло на ухабах. Не то у нашего птенчика начнется кровотечение. А он нам нужен в хорошей форме, — со злобной насмешкой проворчал он.

Мы подъезжали к воротам тюрьмы. Передо мной возвышались ее зловещие грязно-серые, вселяющие ужас и убивающие всякую надежду стены. Мне захотелось выброситься из машины. Но прежде, чем я успел на это решиться, колеса завизжали и замерли. Маленький гестаповец толкнул меня локтем и идиотски-слащаво пропел:

— Выходи, дорогуша! Вот ты и дома.

Я посмотрел на него мутным взглядом, будто был в полубессознательном состоянии, не сказал ни слова и не шевельнулся. Верзила открыл дверцу и вышел. Маленький вытолкнул меня прямо в объятия напарника. Вдвоем они доволокли меня до двери тюрьмы. Переступив порог, я увидел самого учтивого из своих инквизиторов. Я искусно споткнулся, зашатался и рухнул на пол.

Молодой гестаповец с издевкой сказал моим сопровождающим:

— И долго вы собираетесь на него пялиться? Вряд ли он взлетит и порхнет в камеру. Вас не очень затруднит отвести его туда и дать воды?

Чертыхаясь, они подняли меня, довольно грубо притащили в камеру и уложили на лежанку. Один принес воды, брызнул мне в лицо и куда попало, по всему телу. Потом оба ушли.

Я долго и безуспешно пытался заснуть, но сон не шел, и я открыл глаза. Увидел крест, который нацарапал на стене перед тем, как вскрыть вены. Под ним — надпись, строчка из стихотворения, которое я учил в детстве и до сих пор не забыл: «Люблю тебя, моя отчизна!»

Я повторял и повторял про себя эти слова, как заклинание. Это действовало на меня успокоительно, и скоро я уснул глубоким сном.

Часа через два или три я проснулся немного отдохнувшим и уже не таким издерганным. Около меня сидел дружелюбный охранник-словак. На коленях у него лежал какой-то сверток. Он кивнул мне едва заметно, но с чувством.

— Рад вас видеть, — начал он, но осекся и смущенно продолжал: — Что я говорю, старый дурак! Я хотел сказать..

— Я понимаю, что вы хотели сказать, — улыбнулся я. — Спасибо, друг.

Он развернул пакет и протянул мне толстый ломоть белого хлеба и яблоко:

— Это от моей жены.

— Поблагодарите ее от меня.

— Ешьте, ешьте! Вы же, наверно, голодны.

Деликатно дождавшись, когда я кончу есть, он тихонько покачал головой:

— Никогда не забуду тот день, когда я нашел вас тут истекающим кровью, — она текла как из шланга!

— Так это вы меня нашли? А как вы узнали, что со мной что-то случилось? Ведь время обходов уже прошло.

— Я услышал, что вы стонете и вас рвет. Заглянул в глазок и увидел, что вы лежите скорчившись и весь в крови. Вы не должны были так поступать, — очень серьезно прибавил он. — Это грех. Надо жить, нельзя терять надежду.

Легко рассуждать о боли и пытках, пока не испытаешь их на себе, подумал я. Как объяснить, что можно дойти до такой степени страдания, когда смерть покажется величайшим благом? Я попытался в самых простых словах растолковать словаку, что у человека в моем положении впереди только невыносимые муки и ему нечего ждать. Он внимательно все выслушал, потом, обхватив колени руками, стал в раздумье раскачиваться на табуретке. И наконец сказал:

— И все-таки, я думаю, пытаться убить себя — это преступление. Вы говорите, что для кого-то будущее бывает безнадежным. Но разве мы можем знать будущее?

Я горько усмехнулся:

— Я-то свое будущее знаю. Что, по-вашему, сделает со мной гестапо, когда закончатся допросы?

— Может, все будет не так плохо, как вы думаете. Может, вы тут не останетесь.

— Меня не отпустят.

Словак ободряюще улыбнулся:

— А я думаю по-другому. Я слышал, как тюремный врач разговаривал по телефону с доктором из больницы. Насколько я понял, тот ему сказал, что вас надо отослать обратно, иначе он ни за что не отвечает.

Меня пронизала радостная дрожь. Но я старался не обольщаться. Чтобы потом не разочаровываться, как уже часто бывало.