— Это поезд, который скоро будут загружать. Вот увидите!
Мы подошли к служебному входу. Там стояли двое унтер-офицеров, я расслышал обрывки немецкой речи и приостановился. Украинец подумал, что я заколебался, и торопливо шепнул, пихнув меня сзади:
— Пошли, пошли, не бойтесь, они увидят, что на вас эта форма, и даже не заглянут в документы.
Действительно, мы спокойно прошли, старательно поприветствовав немцев — они в ответ лениво шевельнули рукой, — и смешались с толпой заключенных.
— Идите за мной, — сказал мой провожатый. — Я покажу вам хорошее место.
Мы прошли мимо старика — он сидел прямо на земле, совершенно голый, и раскачивался взад-вперед. Глаза его лихорадочно блестели, он часто моргал. Никто вокруг не обращал на него внимания. Рядом со стариком корчился в спазмах и испуганно озирался мальчик в лохмотьях. Вокруг кишели, судорожно метались обезумевшие люди. Они размахивали руками, кричали, плевались, ругались. У них помутился рассудок от голода, жажды, истощения и страха. Судя по всему, их по три-четыре дня держали в лагере без куска хлеба и капли воды.
Всех их свозили из разных гетто. С собой разрешалось взять пять килограммов багажа. Большинство брали еду, одежду, одеяла и деньги или украшения, у кого они имелись. Но в поезде все хоть сколько-нибудь ценное отбирали немцы. Оставляли только самую плохонькую одежду и немного съестного. Те же, у кого ничего не было, умирали от голода.
И никакого порядка, везде царил хаос. Люди были не в состоянии хоть чем-то поделиться, помочь друг другу, теряли человеческий облик, в них оставался только простейший инстинкт самосохранения. Вдобавок ко всему стояла холодная, дождливая осень. В бараках могло поместиться не больше двух-трех тысяч человек, а с каждой партией прибывало пять с лишним тысяч. Это означало, что две-три тысячи мужчин, женщин и детей оставались мерзнуть под открытым небом.
Весь ужас того, что я увидел, не передать словами. Воздух был отравлен миазмами, воняло потом, гнилью, нечистотами. Чтобы добраться до нужного места, нам надо было пройти через весь лагерь. Это оказалось тяжелым испытанием. Приходилось буквально шагать по людям. Мой спутник пробирался сквозь толпу довольно ловко — ему было не привыкать. Я же каждый раз, когда наступал на человеческое тело, замирал, едва сдерживая тошноту, но украинец подталкивал меня.
Наконец мы остановились метрах в двадцати от выхода, через который евреев загоняли в вагоны. Тут и правда не было такой толкучки. Мне стало полегче. Охранник дал мне последние указания:
— Вы останетесь здесь, а я пошел. И помните: к другим охранникам не подходить! В случае чего — я вас не знаю. Ясно?
Я слабо кивнул, и он ушел. Почти полчаса я наблюдал чудовищное зрелище человеческих мук, подавляя желание убежать и с трудом убеждая себя, что я не принадлежу к числу заключенных. Еще следовало постоянно быть начеку и держаться подальше от украинских охранников, которые по временам проходили мимо. Довольно долго они все так же спокойно расхаживали среди скопища умирающих, но в какой-то миг, точно сговорившись, застыли, глядя в сторону поезда.
К воротам подошли два немецких полицейских и здоровенного роста эсэсовец. По его команде тяжелые ворота медленно раскрылись. Выход из коридора был перекрыт двумя товарными вагонами, так что никто не смог бы бежать.
Эсэсовец повернулся к толпе евреев, широко расставил ноги, подбоченился и заорал на весь лагерь:
— Rube! Rube! Тишина! Тишина! Все евреи должны погрузиться в этот поезд! Он отвезет вас туда, где вы получите работу! Не толкайтесь, соблюдайте порядок! Кто начнет сеять панику — будет застрелен на месте!
Он надменно оглядел море несчастных жертв. Потом вдруг расхохотался, выхватил пистолет и несколько раз, не целясь, выстрелил в толпу. Тотчас раздался чей-то душераздирающий крик. Ухмыльнувшись, эсэсовец вложил пистолет в кобуру и снова гаркнул:
— Alie Jüden, runs, raus![154]
Но еще несколько мгновений толпа оставалась на месте. Хотя в ней началась неописуемая давка: стоявшие в первых рядах пытались спастись от пуль и протиснуться вглубь, а задние не пускали их. Прогремели новые выстрелы — теперь с разных сторон: справа, слева и сзади. Тогда вся людская масса хлынула в узкий проход, едва не опрокинув деревянные щиты, однако двое полицейских, обеспечивавших ход операции, дабы усмирить самых ретивых, выстрелили прямо в лицо подбежавшим первыми евреям.
— Ordnung, Ordnung![155] — как бесноватый, орал эсэсовец.
— Тихо, тихо! — вторили ему двое охранников.
В конце концов запуганные стрельбой несчастные люди устремились к вагонам и быстро заполнили оба.
Однако самое страшное мне еще предстояло увидеть. Проживи я сто лет — и то не забуду этого ужаса.
По военному уставу, товарный вагон вмещает в себя восемь лошадей или сорок человек. Максимум — сто, это если все без багажа и стоят буквально впритирку. Так вот, немцы установили норму — от ста двадцати до ста тридцати евреев в каждый вагон. Полицейские, орудуя то дулом, то прикладом автомата, втискивали людей в уже набитые битком вагоны. Обезумевшие от страха узники карабкались по спинам и головам товарищей. А те пытались сбросить их и заслоняли лицо. Трещали кости, раздавались надрывные крики.
Когда уже некуда было просунуть иголку, охранники наглухо закрыли двери вагонов с человеческим месивом и заперли на железные засовы.
Но и это еще не все. Заранее знаю: многие не поверят мне, подумают, что я преувеличиваю или выдумываю. Так вот, я клянусь, что говорю чистую правду. Других доказательств, вроде фотографий, у меня нет, но все было именно так, как я сейчас расскажу.
Полы в поезде были засыпаны густым слоем белого порошка — негашеной извести. Все знают, что бывает, если на негашеную известь попадает вода: смесь начинает шипеть и выделять огромное количество тепла.
В данном случае немцы использовали это вещество одновременно из практических соображений и из жестокости. Влажная плоть при контакте с известью обезвоживается и обугливается. То есть люди, запертые в вагонах, будут медленно сгорать, так что останутся одни кости. Таким образом, исполнялось обещание Гитлера, данное в Варшаве в 1942 году, о том, что «по воле фюрера евреи умрут мучительной смертью». Кроме того, благодаря извести трупы не будут разлагаться и разносить заразу. Все просто, действенно и дешево.
На то, чтобы заполнить поезд, понадобилось три часа. Уже начало смеркаться, когда закрыли последний, сорок шестой, по моим подсчетам, вагон. Их оказалось в полтора раза больше, чем я думал. Весь состав, начиненный мучениками, трясся и голосил, будто заколдованный. На территории лагеря осталось лежать несколько десятков агонизирующих раненых. Полицейские с дымящимися револьверами ходили между ними и приканчивали по одному. В лагере теперь было тихо и спокойно. Тишину нарушали только нечеловеческие вопли, которые доносились из поезда. Потом и они прекратились, остался только сладковатый, тошнотворный запах крови — ею пропиталась земля.
Я знал от информаторов, что будет дальше с поездом. Его отгонят на сотню километров, остановят посреди поля и оставят там дня на три-четыре, пока смерть не охватит все, до последнего уголка. А затем сильные молодые евреи, под надежной охраной, вычистят вагоны, вытащат дымящиеся останки и сбросят в общую могилу. Они будут проделывать это каждый день, пока однажды сами не станут пассажирами поезда смерти. Весь цикл займет несколько дней. Потом лагерь снова понемногу наполнится, поезд вернется, и все повторится сначала.
Я стоял и смотрел вслед уже невидимому поезду, когда кто-то тронул меня за плечо. Это был мой украинский охранник.
— Проснитесь, — резко сказал он, — не стойте, разинув рот! Надо поскорее убираться, пока мы оба не попались. Давайте живо за мной!
С трудом соображая, что делаю, я поплелся за ним. Мы подошли к выходу. Мой провожатый показал на меня пальцем немецкому офицеру, тот сказал:
— Sehr gut, gehen sie[156].
И мы прошли.
Сначала шли вместе, но очень скоро разошлись, и я чуть ли не бегом побежал к бакалейщику. В лавку я влетел, еле переводя дух, но на обеспокоенный взгляд хозяина ответил, что все в порядке. Поскорее стащил с себя форму, бросился в кухню и заперся на ключ. Хозяин встревожился еще больше. Как только я вышел из кухни, он ринулся туда сам и в ужасе закричал:
— Что случилось? Вся кухня залита водой!
— Мне надо было помыться, — ответил я. — Я был очень грязный.
— Оно и видно, — пробурчал он.
Я попросил разрешения отдохнуть в саду, без сил растянулся под деревом и мгновенно провалился в сон. А когда очнулся, окоченевший от холода, была уже ночь, светила луна. Шатаясь, я пошел в дом и рухнул на свободную кровать; хозяин спал, тотчас заснул и я.
Утром я проснулся с жуткой головной болью, которая от солнечного света, даже не такого уж яркого, еще усиливалась. Хозяин сказал, что я всю ночь метался. А стоило мне встать с постели, как началась неукротимая рвота. Она продолжалась весь день и всю ночь, под конец меня рвало какой-то кровянистой жидкостью. Хозяин перепугался, и я еле убедил его, что это незаразно. Перед сном я попросил у него водки, он принес бутылку, и я выхлестал два полных стакана, после чего опять заснул и проспал около полутора суток.
При следующем пробуждении голова болела меньше, и я смог проглотить немного пищи, но был еще очень слаб. Хозяин отвез меня на станцию и помог сесть в варшавский поезд.
Картины лагеря смерти навсегда останутся у меня перед глазами. Мне никогда не избавиться от них, и при одном воспоминании к горлу подступает рвота. Но еще больше, чем сами зрительные образы, меня мучает мысль о том, что такие чудовищные вещи вообще были возможны.
Перед моим отъездом из Варшавы друзья устроили пышное прощание. Утром меня пригласили на мессу в мой приходской костел. Большая часть моих друзей были глубоко верующими людьми, а ксендза, отца Эдмунда, я хорошо знал еще с довоенных времен. Он часто приходил в дом моего брата Мариана, был моим исповедником, а теперь стал капелланом подпольной армии Варшавы.