Дать волю злости я не мог и с деланым сожалением сказал:
— Очень жаль, что вы так думаете. Мне искренне хотелось быть вашим другом и другом Германии. Надеюсь, со временем ваше мнение изменится.
Затем встал из-за стола, холодно откланялся и зашагал к выходу. Внутри все кипело, до того противно было кривляться. Я клял свою работу и от всей души завидовал счастливцам, которые могли бросать бомбы в таких негодяев. Я все еще не оставил мысли, что они вызвали полицию, и, подойдя к двери, недоверчиво глянул по сторонам.
Больше всего мне хотелось поскорее попасть в безопасное место. В Берлине меня окружали враги, и я каждую минуту ждал, что меня схватят и начнут допрашивать.
Слова Рудольфа наполнили меня гордостью. «Поляки — враги фюрера и Третьего рейха, — звучало у меня в ушах. — Они всеми силами стараются навредить Германии». Какая честь!
Я вернулся на вокзал и прилег отдохнуть в темном промозглом зале ожидания. Мне вспомнились былые времена, когда я жил в доме Рудольфа и Берты. Мы были так привязаны друг к другу. И их приязнь казалась такой искренней, такой душевной. Теперь же они словно глубоко и безнадежно больны. Есть ли средство вернуть им прежний облик? Эти мысли не давали мне покоя. Что станет после войны со страной, где целых десять лет царил чудовищный, попирающий человеческое достоинство режим? Возможно ли перевоспитать молодых людей вроде тех двух юных нацистов, привыкших потакать своим звериным инстинктам, которых я видел недавно в варшавском гетто, смогут ли они занять свое место в мире, основанном на любви к ближнему, уважении к человеческой личности?
Я провел на вокзале всю ночь, а наутро уехал из Берлина.
Глава XXXIIПо дороге в Лондон
По пути из Берлина в Брюссель я опять притворялся, что у меня болят зубы. Но на этот раз не остался незамеченным. Ко мне проникся симпатией и то и дело сочувственно кудахтал какой-то толстый бельгийский коммерсант. Я отвечал односложно и неучтиво, но это не оттолкнуло его, и по прибытии в Брюссель он чуть не силой потащил меня в пункт немецкого Красного Креста. Пристал, как пиявка, так что избавиться от него, не привлекая внимания окружающих, я не мог. К счастью, моего акцента он не заметил. Выручила мнимая зубная боль.
В медпункте мои зубы внимательно осмотрели немецкий унтер-офицер и медицинская сестра. В результате сестра с улыбкой сказала:
— Вы крайне легкомысленно относитесь к своему здоровью и из-за этого уже лишились нескольких зубов. Сейчас вам больно — может, хоть это научит вас заботиться о себе.
Мне страшно хотелось сказать ей, что потерей зубов я обязан не столько своему «легкомыслию», сколько «заботам» гестапо.
Медики обработали мне рот антисептиком и дали транквилизатор. Эта возня очень меня позабавила. «Вот она война, — подумал я. — Сначала одни немцы выбивают мне зубы, а потом другие дезинфицируют раны».
Я постарался поскорее закончить медицинские процедуры. Документов у меня не спросили, а говорить я продолжал, на правах больного, невнятно. В парижском поезде я уже не стал симулировать зубную боль и быстро задремал под действием транквилизатора.
В шесть часов холодным дождливым утром я приехал в оккупированный Париж. Являться в условленное место было еще рано. Я оставил чемодан в камере хранения и пошел прогуляться по городу.
Прошел пешком немалый путь от Северного вокзала до Елисейских полей. Впечатление было гнетущее. Париж, светлый город, стал серым, мрачным и словно поникшим в бесконечной усталости. На Елисейских полях, унылых и пустынных, я опустился на скамейку. Прежде всякий раз, как я оказывался в Париже, мне хотелось остаться тут навсегда. Но теперь единственным моим желанием было поскорее уехать, подальше от немцев и немецкой оккупации.
Мои раздумья прервало появление роты солдат в стальных касках, с автоматами на плече. Они шли, надменно, презрительно подняв головы, грохоча сапогами по мостовой. В первый раз с начала войны я почувствовал слезы на щеках. Сердце у меня разрывалось от вида этих наглых триумфаторов. Я вернулся на вокзал и готов был броситься на шею любому проходящему мимо французскому рабочему, сказать ему: «Ничего, мы их одолеем! Будем бороться и победим!»
Явка находилась в маленькой кондитерской неподалеку от вокзала. За стойкой сидела старая дама, которую я и ожидал увидеть. Я подошел к ней и сказал:
— Добрый день, мадам, не нужно ли вам сигарет? Я принес на продажу.
— Какой марки?
— «Голуаз».
— Сколько у вас пачек?
— Столько же, сколько дней прошло с последней грозы.
Она улыбнулась этой галиматье и с милым радушием предложила мне по-польски кофе с пирожными. С ее помощью я связался с нашими подпольщиками[159]. Несмотря на поражение Франции, у нас остались на ее территории целые ветви гражданского и военного Сопротивления[160]. Руководили ими польские офицеры, не успевшие покинуть Францию в 1940-м, и поляки, давно здесь обосновавшиеся. Они активно сотрудничали с французским Сопротивлением.
Через три дня после приезда некий врач-француз вручил мне документы на имя французского подданного польского происхождения. Некоторые затруднения во французском языке объяснялись тем, что я якобы все время жил в польской колонии в Па-де-Кале, где работал шахтером. Он дал мне также немецкое свидетельство о трудоустройстве и водительские права.
Дней через десять я выехал на поезде в Лион вместе с французским рабочим, который должен был помочь мне пересечь границу с Испанией. В Лионе он привел меня в один дом, где я, к своему изумлению, встретил польского капитана[161], которого знал по военному училищу. Все время, что я там пробыл, он жадно забрасывал меня вопросами. К счастью, я мог подробно рассказать ему о матери, жене и дочери — все они были живы-здоровы. Обрабатывали все втроем огород в пригороде. Дочь получила аттестат зрелости. У капитана слезы выступили на глазах, когда я сказал, что его жена не продала ни одного предмета из семейной мебели и ни одной его рубашки. Даже жильцов не стала пускать, чтобы они ничего не попортили. Он вернется домой и найдет все в точности так, как было, даже свое любимое кресло.
Капитану тоже было что порассказать мне. Он участвовал во французской кампании в составе польской армии, попал в плен, бежал и примкнул к французскому Сопротивлению. Здесь он руководил группой, которая занималась переправкой поляков через испанскую границу. Жил в Лионе и оттуда координировал все действия. Лион был крупнейшим центром подпольного движения, мы чувствовали себя там почти в полной безопасности[162]. Условия, в которых работали наши товарищи во Франции, были не в пример лучше наших. Все упрощалось ввиду более легкой связи с Лондоном и с нейтральными странами. Мы в Польше о такой роскоши и не мечтали. Вот уж по-истине, поляки — самый несчастный народ в мире.
В Лионе я встретил человека, которого с полным основанием можно было называть «дитя войны». Лет сорока, бывалого вида, он родился на окраине Варшавы, работал в ремесленной мастерской. Во Франции он жил с сорокового года и чувствовал себя в военном хаосе как рыба в воде. Не имея определенной профессии, он подрабатывал то батраком в деревне, то рабочим на заводе, то маляром. Побывал во французской армии, во многих тюрьмах, не раз изъездил всю страну от Ла-Манша до Средиземного моря и, несмотря на все это, не мог двух слов связать по-французски.
Этот вечный скиталец был жутко худой, словно иссохший, а все его имущество состояло из самых необходимых дорожных вещей. На дубленом морщинистом лице застыла неподражаемая ухмылка, кривая, но забавная и даже симпатичная, из-за которой один из его длинных пожелтевших усов был постоянно вздернут. Как он ухитрялся жить и перемещаться с места на место, для всех оставалось загадкой.
— Как ты ездишь по железной дороге? — спросил я его однажды. — Ведь ты не говоришь по-французски, и у тебя в кармане ни гроша.
Он ответил на чистейшем варшавском жаргоне:
— Посмотри на эту штуку, старик. Она годится для любого французского поезда.
Я посмотрел на кусочек картона, который он мне протянул. Это был варшавский трамвайный билетик 1939 года.
— Отличный сувенир, но по нему и километра не проедешь, — сказал я, возвращая ему картонку.
— Это ты не проедешь, а я запросто, потому что знаю как.
— И как же?
— Ну, я сажусь в поезд и еду до тех пор, пока не приходит контролер и не спрашивает билет. Я сую ему мой билетик. А когда он начинает вякать, я давай с ним на шести языках базарить: по-французски, по-немецки, по-испански, по-английски, по-русски — с десяток слов из каждого у меня в запасе найдется — да еще по-польски. Он слушает-слушает, а потом свирепеет, хватает меня и выкидывает из поезда на ближайшей же остановке. А я жду следующего и еду дальше.
Я расхохотался:
— И этот номер никогда не срывался?
— Было однажды — сволочной контролер попался, хотел меня сдать в полицию.
— Ну?
— Я их тоже достал. Трое суток рыдал и нудил свою байку на всех языках. Глаз им не давал сомкнуть. В конце концов они отправили меня на завод — работать!
Похоже, его тошнило при одном воспоминании об этом.
— Почему бы тебе не выучить французский? — спросил я. — Глядишь, все бы изменилось к лучшему.
— Да ты что? На кой черт мне французский? Чтобы сесть на место Петена?
— Но сколько можно болтаться без дела? А так — найдешь себе приличную работу, вся жизнь пойдет по-другому.
Он поглядел на меня с ужасом:
— Работу? Мне? Сдурел ты, что ли? Я тебе вот что скажу — бросай-ка ты все, чем занимаешься, и поехали со мной. Это ж здорово! Мозги у тебя, конечно, набекрень, но ничего, я буду кумекать за двоих. Не пожалеешь!
Никогда еще мои умственные способности не получали такую безжалостную оценку.