В то время изменилось все, и притом очень быстро, – как в Европе, так и в России, подражавшим друг другу. Авангардные движения потихоньку подталкивали старый мир к выходу. Кандинский продал свою первую абстрактную акварель, первые картины Пикассо приехали в Москву, приобретенные богатым негоциантом и коллекционером, уже купившим полотна Ван Гога, Сезанна, Гогена, а вскоре и Матисса… Матисс, побывав в Москве, уехал на всю жизнь потрясенный открытием русской иконописи, он повлияет на армянина Сарьяна и вместе с Дереном и Руо внесет свой вклад в «Русские балеты», а также породит пуантилистов, «набистов», фовистов, экспрессионистов, лучистов, орфистов, вортицистов и скольких еще «истов»…[36][37]
Под влиянием Бакста в Санкт-Петербурге, в мастерской на пятом этаже большого дома напротив Таврического сада, оттачивал стиль Шагал. На шестом, как раз над ним, располагался салон эрудита по имени Вячеслав Иванов, привлекавший поэтов авангарда: Анну Ахматову, Александра Блока, Осипа Мандельштама, тех акмеистов, которые потеснили с поэтического трона символистов и сами скоро будут оттеснены футуристами, кубофутуристами, «заумистами», «алогистами», «машинистам», «идеоистами», «бойбистами», «синхронистами», «инструменталистами», «прояснистами», «папиросистами» (да, да), сколько их еще там было…[38]
Авангардисты
Биконсфилд, 15 марта 1969
Слова Эмильенны об «ужасных чернокожих рабах, насилующих белых женщин», побудили меня одним махом, на следующий же день после дня рождения, записать воспоминания о «Шехеразаде». Выбери мы тогда рабов-китайцев или, например, кавказцев – погрешили бы против точности текста «Тысячи и одной ночи». Так я себе все это объяснила. Да и к тому же в балете чернокожие бросались на белых женщин, следуя их зову!
По фотографиям и книгам, окружающим меня, Эмильенна погружается в мир «Русских балетов», но у нее о них представление весьма смутное. Для нее, как и для многих, они никак не связаны с именем Дягилева, очаровавшего мир на целых двадцать лет. «Русские балеты» для нового поколения – это уж скорее труппы московского Большого театра или Кировского – из Ленинграда, которые иногда приезжают выступить в Европе. И Эмильенна, и я живем каждая в своем мирке – и вот она решила, что мой мирок для нее герметичен. Я для нее – живая загадка, вот за это она меня и любит.[39]
Я пыталась объяснить ей, что в намерениях Дягилева отнюдь не было ничего расистского. Наоборот: наконец-то в балете африканцы хоть что-то показывали, а не были простыми статистами.
– Это не настоящие африканцы. Это белых ваксой намазали.
У Эмильенны на все ответ найдется. Ну и ладно – ее тонкие замечания заставляют хорошенько поразмыслить.
Чехарда с недопониманием, предрассудками, недоразумениями… У «Шехеразады» по крайней мере была та заслуга, что она ниспровергла табу, вынесла на сцену аттракцион физической любви, да еще между чернокожими и белыми!
Эмоции после моего дня рождения, телефонные переговоры, беседы за столом… а потом еще и долгие усилия по написанию и редактированию – все это меня утомило, и последние дни я провела, слушая музыку и разбирая бумаги. Моим любимым композитором всегда был Моцарт, но я, как и Дягилев, без ума от Чайковского, и все никак не наслушаюсь его на крутящейся грампластинке – ее мне купил Ник; исключение – «Патетическая», которая (уж простите за банальность) нагоняет на меня тоску. Ищу утешения в музыке Стравинского, особенно в «Жар-птице» – ведь это мой большой успех и любимый балет моего брата. Я приберегу описание для дальнейшего рассказа, когда я опишу и Адольфа Больма, и Федора Козлова, и доктора Боткина, и барона Карла Густава Маннергейма… моих прежних воздыхателей!
А еще мне нравятся «Битлз», которых открыла для меня Эмильенна, особенно их недавний успех – песня «Леди Мадонна». Я посмотрела один их концерт по телевизору и сказала себе, что музыка, сцена и вообще мир зрелищ еще распахнут перед ними блестящее будущее, ведь они собирают толпы людей и вводят их в транс!
О эта юность, трепетная и бушующая! Чего жаждет она? Сильных чувств и новшеств. Рок и это протестное движении хиппи, о котором сейчас говорят так много, а оно так нещадно критикует общество потребления, – не это ли и есть новый авангард?
Я в своей жизни и карьере встречалась с авангардистами, и мое мнение выковано опытом, хотя и немного окрашено усталостью. Может быть, сейчас самое время сказать о них пару слов.
В «Моей жизни» я упоминала о том, как, повинуясь чувству стыдливости, отделалась от экземпляра книги «Футурист Мафарка», подаренной мне автором – итальянцем Филиппо Томмазо Маринетти. Тогда я жила в Санкт-Петербурге с Василием Мухиным, моим первым мужем, и на вечеринке в знаменитом литературном кабаре «Бродячая собака» основатель футуризма подошел ко мне и подарил свой роман. Было это, как мне кажется, году в 1912-м, через три года после того, как он опубликовал в «Фигаро» свой «Футуристический манифест». Посвящение было изысканным – явно написано рукой человека образованного и превосходно воспитанного. Придя домой, я сразу раскрыла том и пробежала глазами первую главу – она называлась (и снова про это!) «Изнасилование негритянок». Я в ужасе захлопнула книгу и тут же отбросила ее. Она оскорбила мои эстетические устои, унаследованные от «Мира искусства», и мои нравственные убеждения.
Грубость, женоненавистничество, презрение к культуре, окончательный и безапелляционный отказ от традиционных ценностей, культ насилия и бесчинств… В «Мафарке» превозносилось все то, что приводило меня в ужас!
Кстати, я заметила, что Маринетти даже не хватило бранных слов для Венеции и всех, кто обожал этот город, – а ведь к таким относилась и я, и Дягилев, и мои друзья-поэты из «Клуба длинноусых». Он издевался и над произведениями искусства, и над туристами, называя «качелями для кретинов» те прелестные гондолы, в которых столько влюбленных парочек пережили незабвенные мгновения счастья. Для него любая гоночная автомашина была лучше Ники Самофракийской, а Лувр заслуживал того, чтобы сгореть в пожаре. Послушать его, так следовало совершенно уничтожить все это громоздкое прошлое, дабы дать дорогу новому искусству, не подлежащему пересмотру.
Такая идеология имела успех. Дягилев, и впрямь всегда охочий до всяческих новаций, втайне был впечатлен футуристическим концертом, на котором смешались самые дисгармоничные звуки: неумолчные стуки пишущих машинок, урчание моторов и разнообразные шумы локомотивов, и все это под зубоскальство публики. Он вспомнит об этом в 1914-м, когда поставит «Парад»… Кстати, подобные экспериментальные приемы будут повторены и русскими композиторами, например Артуром Лурье, сразу после большевистской революции.[40]
Позднее, после Первой мировой, а потом и революции, посмотрев на коммунизм и фашизм в действии, а после этого на внезапное восхождение нацизма, я лишь укрепилась в своих консервативных убеждениях – и все-таки в 1935-м, уже вполне зрелой, пожалела о том порыве, когда я отбросила книгу, рассудив, что, с одной стороны, никакое произведение человеческого духа не заслуживает аутодафе, а с другой – что любой искушенный и рассудительный человек может найти даже в аморальной книге поводы для размышления. А кроме того, разве Маринетти за несколько лет до этого не был награжден Францией орденом Почетного легиона? И вот я снова купила «Мафарку».
Во время круиза к берегам Южной Африки, куда мы отправились с дорогим моим мужем Генри в 1935 году, я погрузилась в чтение «Мафарки», пока Генри жадно пожирал «Жизнь термитов» Метерлинка. Как я уже говорила, я всегда боялась плаваний на корабле, ибо мучаюсь от морской болезни. А поскольку мы оба, и я и он, ненавидели эти коллективные игры в анимацию, которые навигационная компания считала себя обязанной навязывать, дабы нас развлечь, то и предпочли спокойно просвещаться, уединившись в нашем тихом уголке. И вот так, развалившись в шезлонге, рядом с мужем, нацепив на нос солнечные очки, терпя дувший прямо в лицо морской ветер и кутая ноги в плед, я от корки до корки прочитала эту невразумительную и сногсшибательную историю.
Герой Мафарка, арабский властелин и огнепоклонник, – этакий великан, обладающий чрезвычайной мужской силой (у него пенис длиной в одиннадцать метров); а его бесстыдство может сравниться разве что с его же страстными увлечениями скоростью, которая опьяняет, войной, которая очистит мир, и современными машинами, которые его спасут, – такими как механическая птица, на ней он готовится лететь на завоевание Марса. По его мнению, мужчина есть воплощение будущего, а женщина – так и останется по-глупому приверженной прошлому.
Я знала, что Маринетти не испытывает ничего, кроме презрения, к чувству нежности и даже к простой эмпатии, предпочитая им «пощечину и кулачный удар». Любовь мужчины и женщины восходит к архаичному поведению, и размножение половым путем следовало бы заменить партеногенезом. Каково же было мое изумление и радостное оживление, когда я узнала, что у него три дочери от художницы, очаровательной, верной и очень талантливой: его законной супруги, которую он… боготворил! Она же, кстати, ничуть не боясь стать посмешищем, всегда смело выступала рядом с ним в его футуристских авантюрах, в продвижении «аэроживописи», «тактилизма» (значение эпидермиса) и футуристических кухонных рецептов.
Я даже могу вспомнить типичное меню – чего-чего, а соли там хватало:
Семга с Аляски в лучах солнца и под марсианским соусом
Гарнир – рис «Мотор гудит на взлете» а-ля Маринетти
Эластичный пирог с лакричными усиками.
Презрение к женщинам, за которое так ратовали Маринетти и его последователи-футуристы, априори было бы встречено в штыки всем поколением художниц-визионерок, – а это все русские женщины: Гончарова, Экстер, Розанова…