Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета — страница 15 из 66

Увидев, как я расстроена, Эмильенна сказала:

– Мадам Карсавина, вам нужно сменить образ мыслей. Хоть разочек сходите пообедайте в ресторане вместе со всеми.

«Рестораном» называется общая столовая у камина; правда, кухню можно назвать хорошей, а «все» – это мои товарищи по несчастью, все почти такие же старые, как и я сама.

В прежние годы я любила обедать в городе, но если съедать блюда, приготовленные кем-то другим, превращается в необходимость, то вам начинает чего-то не хватать, появляется впечатление, что вас лишили важной роли: готовить для самой себя, в соответствии с собственными потребностями и желаниями. Вот почему я предпочитаю сварить себе яйцо на кухонной плитке, чем разделять с другими полунемощными стариками «размеренную» трапезу, призванную «держать нас в форме».

И все-таки я подчинилась и сменила платье, позаботившись о том, чтобы надеть другое – не то, в каком была на праздновании своего дня рождения. Потом осторожно провела расческой по моим смехотворным седым кудряшкам, дабы скрыть участки, где виднелась восковая кожа. Особенно деликатное место – у основания черепа сзади, немного повыше затылка: там свалявшиеся волосы выглядят особенно поредевшими, как будто хранят отпечаток подушки. Стыдоба…

И вот я пошла.

Тут со мной произошла невероятная штука. Я высмотрела, что старого загорелого господина с белоснежно-седой, закинутой назад шевелюрой – того самого, что так восхищался моими пор-де-бра в «Путях силы и красоты», – не было, и это меня неприятно удивило.

Я не осмелилась спросить, почему его нет. Как бы это выглядело? В конце концов, у каждого есть право утомиться или побыть одному. А может быть, этот господин, как и я, предпочитает трапезничать у себя в комнате?

Усевшись за столик в одиночестве, я быстро съела baked beans (белый горошек под кетчупом), сервированный по-английски – на ломте тонкого белого хлеба, и изумрудно-зеленое jelly (желе), такое же трепетно подрагивающее и текучее, как часы, нарисованные Сальвадором Дали. Время от времени я поглядывала вокруг себя, строго и коротко, словно подчеркивая, что спешу. И впрямь – за соседним столиком компания дамочек вполне «комильфо» дававших понять, что они – мои поклонницы, упорно и со значением посматривали на меня и широко улыбались, взглядами приглашая к ним пересесть. Я охотно попила бы с ними чаю пару-тройку минут, но мне не терпелось вернуться к работе. Мы перекинулись двумя-тремя любезными репликами, после чего я незаметно исчезла. Впрочем, они ушли сыграть партию в бридж.

Вернувшись к себе, я выдвинула ящик комода и случайно наткнулась на исчезнувшие фотографии. Много снимков «Жар-птицы» с Больмом, сделанных Отто Хоппе!

Какое облегчение, но вместе с ним и встревоженность: какого черта я их сюда запихала? Я что, уже совсем утратила мозги? Или у меня начинается старческий маразм? Мне вспомнилось, как моя бабушка лихорадочно искала свой накладной шиньон, обвиняя меня и Льва в том, что это мы ловко припрятали его.

Быстрее, успеть записать все, пока сумерки не поглотили мой разум. Одна ментоловая сигаретка – и за дело.

Лев Карсавин, любимый брат мой

Биконсфилд, 19 марта 1969

Мой рассказ прервал странный телефонный звонок. Меня спрашивал незнакомый голос. Из советских! Я сняла трубку, и мужчина обратился ко мне на современном русском языке, конечно, но в нем различались интонации, сохранившиеся от старой России. Из этого я заключила, что мой собеседник был из интеллигенции. Тон был вежливым, но речь немного спутанная и слишком торопливая – словно он, боясь, как бы я не сочла это ошибкой, злым умыслом или происками КГБ, спешил поскорей сообщить как можно больше информации. Когда первое недоверчивое чувство прошло, я поняла, что этот человек – Иван Иванович П. – был абсолютно искренен и очень расположен ко мне. Он звонил из Ленинграда. Он знавал моего брата Льва до его смерти в 1952-м и хотел сказать мне о нем что-то, что сам считал очень важным. Собираясь в ближайшее время в Лондон, он предложил мне увидеться. Свидание было условлено на 6 апреля за чаем, здесь, у камина в малой гостиной, предназначенной для приходящих гостей.

После этого телефонного разговора я не смогла уснуть. Я думала о Льве, о нашем общем детстве, о его трагической судьбе, из-за которой сама испытывала что-то вроде угрызений совести – даже притом что сама, хотя и невольно, послужила причиной того, что его не стали сразу казнить. Весной 1918 года Льва арестовала ЧК. На допросе его спросили, не родня ли он «Диве Карсавиной». Он подтвердил – и чекист, вдруг изменившись в лице, рассказал ему, что видел все мои балеты, а любимый у него – «Жизель». Несомненно, это и позволило моему брату избежать быстрой смерти – и ему, и его семье выпало быть приговоренными только к… ссылке.

В детстве мы были очень близки, потом наши пути разошлись: мне – танец, ему – средневековая история, теология, а потом и философия. «Лева пошел в мать, – с гордостью говаривала наша бабушка по материнской линии, Лев был ее любимцем, – а вот Туся больше в отца». Действительно, моя мать, обучавшаяся в Смольном – институте для благородных девиц, – много читала и исписывала цитатами целые тетрадки. В паре моих родителей именно она была интеллектуалкой. От нее я унаследовала и оливковый, «византийский» цвет кожи, и овал лица, и темные глаза. Она же приободряла меня в призвании, когда я решила пойти по стопам отца, – а он поначалу был против. Лев же, который был старше меня на три года, унаследовал от папы светлые глаза и изящный профиль, но он был покрупнее, и почти нескладно сложен. Мы оба, и Лев и я, увы, получили и наследственную патологию левого глаза. В юности совсем неощутимая, она с годами проявилась и только продолжала ухудшаться.

Обожаемые нашими родителями, мы были крещены по православному обычаю в церкви Вознесения, где они венчались. Эта церковь, одна из самых старых в Санкт-Петербурге, в 1936 году, как мне рассказывали, была снесена, как и множество других.

В школе, а потом и в университете Лев очень быстро стал блестящим учеником, немного фрондером, даже дерзким, но живым, работящим и обладавшим проникновенным разумом. Когда он стал преподавателем, студенты восхищались им. Одна из них – Мария Юдина, любимая пианистка Сталина, – была прилежной слушательницей лекций моего брата по медиевистике.

Лев принадлежал к тому поколению молодых образованных людей из средних сословий, которым предназначено было сделать Россию великой нацией. Они обладали энциклопедическими знаниями, объединявшими греко-латинскую, немецкую, французскую, английскую культуры с русским наследием. Они вполне могли бы вытащить российскую провинцию, еще очень отсталую, из ее закостенелости и продвинуть развитие страны, но их порыв со свирепой жестокостью подавила антиэлитарная и антиинтеллектуальная революция. С годами я поняла, что Лев по своей натуре был идеалистом без идеологии, и лишь события вынудили его делать выбор между Богом и Марксом. Он, в 1926 году под влиянием духа тех времен яростно выступавший против «эстетско-религиозного декадентства», был самым настоящим детищем «декадентской» эпохи Серебряного века.

Страстно увлекавшийся танцем и театром – как из-за семейного атавизма, так следуя собственным вкусам, – он очень скоро переориентировался на религиозную историю Средневековья. То, что я по невежеству своему называю загадочными сектами – все эти еретические религиозные движения вроде катаров, гностиков, марсионитов, вальденсов, арнольдистов, богомилов, алогиан и прочих карпократиков… вот к чему его влекло. Как-то раз он попытался разъяснить мне все нюансы, отличавшие одну секту от другой. Чудны же дела твои, Господи!..

Надеюсь, что не искажу мысли моего брата, если добавлю, что его привлекала не столько экзотичность таких вероучений, сколько их политическое значение и роль в истории. Он утверждал, что религия варьируется в зависимости от географических мест, развиваясь по мере того, как одна эпоха сменяет другую, ибо ее, религию, невозможно уловить отдельно от людей, ее исповедовавших. Вера никогда не бывает абстрактной. Это смешение догм и ритуалов, исполняемых людьми из плоти и крови. Из этого положения Лев разовьет учение, которое создаст ему репутацию в университетской среде: определение «среднего человека», что-то вроде модели-прототипа, который, не будучи связан ни с каким конкретным индивидуумом, является общим образцом обычных сограждан, объединенных глубиной веры и общей моралью.

Одним из его любимых философов был Джордано Бруно, на которого, кстати, он был похож. Худощавый, изможденный, блистательный, обольстительный, провозвестник и пророк свободы, этот итальянский доминиканец второй половины XVI века быстро перерос католические догмы, чтобы начать мыслить и жить по-своему. Он проповедовал идеи, казавшиеся шоком для той эпохи: что Иисус не был сыном Божиим, нет – он был обычным человеком, как и мы все, просто необыкновенно харизматичным, умевшим убеждать современников. Или еще того пуще: якобы Троицу придумали люди, этот догмат не основывается ни на чем. Джордано Бруно видел мир в виде «бесконечного эфира», без границ и без центра – гипотеза эта, как мне кажется, принята в наше время. Он разрабатывал метод тренировки памяти, который еще пригодится моему брату. Бруно верил в переселение душ, призывал любить животных и воздерживался от употребления в пищу их мяса. Его ждал трагический конец, еще трагичнее, чем у Льва: Бруно сожгли на костре живьем, обвинив в магии.

Лев и я были воспитаны в православии и обучены религиозным ритуалам нашими близкими. Однако в те годы, когда нас занимали и поглощали сомнения и в образовании, и в любви, и в дружбе, то есть во всем, чему нас учили, – возникло сильное искушение забыть Доброго Боженьку нашего детства. Лев всегда был скорее мистиком, нежели верующим. Не знаю, в какую сторону он в этом смысле эволюционировал, ибо мы потеряли друг друга из виду в начале тридцатых, но мне говорили, что в его последнем труде, написанном в ГУЛАГе, трансцендентальность упоминается на каждой странице. Сомнений никаких – столь дорогие сердцам Маркса и Ленина «диалектический материализм» и потом еще «исторический материализм» обрели в лице моего брата ожесточенного оппонента.