Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета — страница 16 из 66

Лично я-то никогда не ощущала, что всерьез отошла от Бога, и с возрастом стала все чаще захаживать в церковь, осенять себя крестом и покупать свечки, повинуясь элементарному внутреннему чувству – что в минуту кончины лучше быть в добрых отношениях с Творцом, Высшим судией, «Великим Часовщиком универсума», если Он на самом деле… существует!

Лев прекрасно владел искусством противоречия. Достаточно было высказать какое-нибудь мнение, пусть даже и общее, как он тут же заводился и силой аргументов разбирал его по косточкам, не оставляя камня на камне, чтобы вернее отстоять мнение противоположное. После этого он оспаривал оба мнения и предлагал альтернативное. Он говорил, что мысль развивается по трем ступеням, определенным Гегелем, – тезис, антитезис, синтез, – и что нет такой истины, которую мы должны были бы принять безоговорочно, не сделав ее мишенью для критики. Его порицали, и справедливо, за его несгибаемость, за гордыню, презрение к сентиментальности… но слухи о том, что он якобы сбежал в свою брачную ночь, – это уж полная глупость!

Обаятельной чертой личности Льва было его сбивающее с толку непостоянство – он мог быть и сияющим и мрачным, и солнечным и сумеречным. Это трудно объяснить… У него было изворотливое мышление, никогда не догматическое, и интересы его менялись. Он беспорядочно читал Пушкина, Канта, Пруста или трактаты по праву и эзотерике. Мог разрыдаться, слушая Бетховена, и расхохотаться над проделками клоуна.

Еще одной его юношеской страстью, к которой он безуспешно пытался приохотить и меня, была астрономия. Он купил себе подержанный телескоп и на каникулах часами напролет всматривался в глубину небес.

Его характер был чрезвычайно изменчивым, а реакции – подчас непредсказуемыми. Подобно нашему отцу обладавший даром обезьянничанья, он часто, развлекая нас, изображал какого-нибудь персонажа. Айседора Дункан с ее «свободным танцем», основанным на отказе от классического балета в пользу «природного» и повседневных жестов, с ее обращением к античной Греции и туманной концепции «стихийной естественности» – вот была его главная мишень. Босоногий, извиваясь всем телом под простынью, в которую закутывался как в тогу, он принимался подскакивать, кружиться, вращаться, как Айседора, виденная им на сцене. Брат стремительно проносился по комнате, вытянув руки, словно ловя мяч, и вдруг, прервав бег, оседал на пол, чтобы с вдохновенным видом изобразить, будто играет в кости или ловит бабочку. Уморительно было смотреть, как этот взрослый рассудительный мальчик, обычно столь серьезный, радостно предается таким забавам. Выступление он завершал глубокомысленным приветствием, произнося типично дункановские псевдо-философские формулировки, которые называл «доброчувствиями». Молитвенно сложив ладони, с искаженным лицом, молящим голосом, в котором слышались едва сдерживаемые слезы, Лев обращался к публике:

– Братие и сестрие! Жизнь – это движение, движение – это вибрация, а вибрация есть жизнь. Мы прекрасны! Природа прекрасна! Возлюбим же, дабы родить прекрасных детей! Да разве же не дети и мы сами? И вот, дабы человек стал еще человечнее, а природа еще природнее, будем же танцевать как дети!

И мы все хохотали до упаду, хлопая себя по коленям, от смеха у нас скулы сводило.

И тут перо мое вдруг спотыкается. Ах, какой злюкой я, оказывается, могу быть! В «Моей жизни» я никогда не позволяла себе подобных сарказмов. Несчастная Айседора Дункан, без которой ни Фокин, ни Нижинский не стали бы теми, кем стали; без которой невозможно представить развитие балетного искусства! Несчастная Айседора, потерявшая сразу двоих детей, а потом родившая мертвого ребенка, познавшая лишь любовные разочарования, породившая сотни «обожателей Айседоры», среди коих не нашлось ни одного ее серьезного последователя, и умершая в пятьдесят лет, когда во время автомобильной прогулки развевающийся шарф, которым она обмотала шею, задушил ее!

Можно ли над всем смеяться? Лев, цитируя Ницше, Бергсона и ссылаясь на индийского бога Шиву, отвечал на этот вопрос утвердительно. После мгновений чистой свободы, когда самый опустошительный смех выносил нас за пределы наших «я», мой помрачневший брат впадал в неврастению. Подавленный, замкнувшийся в себе, он говорил о самоубийстве. Позднее он настойчиво повторял, что Ирина, его старшая дочь, родившаяся в 1906-м и ставшая выдающимся лингвистом, тоже страдала такой формой «абулии».

Бывало, я подозревала его в ревности по отношению ко мне. Но Богу известно, как я восхищалась им и завидовала его интеллектуальным способностям! После первых моих успехов в Питере в продажу поступили открытки, изображавшие меня в сценических костюмах. Мне было больно, когда кто-нибудь при мне интересовался у него: «А не трудновато ли жить рядом с такой знаменитой сестрой?»

Его ожесточенное стремление преуспеть в сфере, столь далекой от моей, и осенявший его свыше призрак Алексея Хомякова – нашего предка, ставшего для Льва образцом, – вознесли его на самую вершину университетской иерархии. В 1915 году была опубликована его докторская диссертация – «Основы средневековой религиозности», – в которой он развивал интуитивный образ «среднего человека».[43]

В 1920-м, уже женатым («без страстной любви», как он часто будет повторять потом) и отцом двух дочерей, он без памяти влюбится в молодую студентку, и она решающим образом повлияет на его жизнь и образ мыслей.

* * *

Я провела бессонную ночь. Решительно, меня глубоко взволновал этот звонок. Какие только мысли не вертелись в моем бедном мозгу, и сколько раз мне пришлось вставать – чтобы открыть окно, закрыть окно, записать фразу, выпить стакан воды…

Я досадовала на себя за то, что пригласила этого Ивана Ивановича П. Да кто он, в самом деле, такой? Должно быть, видный деятель режима, если ему разрешают разъезжать по заграницам. И потом, зачем ворошить прошлое? Я для этого слишком стара…

Устав от внутренней борьбы, я наконец последовала совету, какой мне давала мама, когда я, маленькая девочка, никак не могла заснуть: закрыв глаза, считать колонны, своими утонченными вертикалями образующие ритм сводчатой колоннады храма Казанской Божией Матери. Этот великолепный собор на Невском проспекте, возведенный по образцу собора Святого Петра в Риме, снова напомнил мне о Питере, о моем детстве, навеял воспоминания. Любая попытка убежать от прошлого снова неотвратимо приводила меня к нему.

Я заснула на рассвете.

Стравинский – «Пикассо в музыке»

Биконсфилд, 23 марта 1969

Как я уже говорила, Дягилев никогда ничего не отдавал на волю случая. После каждого спектакля реакции публики подвергались строгому разбору, и на основе этого выносились суждения, призванные в ближайшие сезоны закрепить достигнутый успех и достичь еще большего. Поистине научный подход!

В сезон 1909 года всеобщее одобрение снискала одна из миниатюр балета «Пир» – «Голубая птица», па-де-де из «Спящей красавицы» в хореографии Петипа.

Дягилев тут же решил еще поэксплуатировать «птичью» тему. Уж если нам надо стремиться к славе, мы вслед за Голубой поймаем и Жар-птицу! Вот откуда взялась «Жар-птица»…

Птица – часто повторяющийся мотив в народной иконографии, и она, несомненно, самое поэтичное существо из всего животного мира, ибо, обладая получеловеческой-полубожественной сутью, свободна от тягот мира сего. К тому же героиня фантастических сказок, взятых из русского фольклора, придавала всему еще большую живописность в глазах французской публики.

Для такой сложной души, как Дягилев, которого всегда влекло к мальчикам, Птица – существо без пола, не мужчина и не женщина, столь же юный эфеб, сколь и нимфа. Для заглавной роли он потребовал не пачку, а штаны – и эта роль досталась мне, хотя ее мечтал танцевать Нижинский (на пуантах!), а композитор Стравинский предпочел бы воздушную Павлову с ее тонким силуэтом, устремленным ввысь. Но Павлова сочла музыку несуразной и ушла, хлопнув дверью. Умирающий лебедь вполне мог бы воскреснуть в облике пылающей птицы, но из этого ничего не вышло. И тогда я, всегда верная инстинкту хвататься за подвернувшийся случай, приняла предложение.

– Тата, – с юмором напророчил Дягилев, всегда нежно и по-отечески называвший меня именно так, – вот увидите, эта Птица вознесет вас на небеса.

Музыка для «Жар-птицы» уже существовала – ее сочинил в 1822 году итальянец Катерино Кавос, предок Бенуа, но Дягилев пожелал иметь произведение оригинальное. Сперва он заказал одному композитору, который, уже не помню по каким причинам, предложение отклонил; потом другому, и этот тоже отказался, и еще Глазунову, но тот поссорился с Дягилевым… Короче, тут на горизонте возник Лядов. Говорили, что он ленив и медлителен, – это все оказалось легендой. Как бы там ни было, поскольку с окончательным ответом Лядов тянул, Дягилев срочно подыскал другого композитора, чьи первые опусы привели его в восхищение, – это был молодой Игорь Стравинский, 27-летний, тогда почти никому не известный.

Почти никому – да только не мне. Отец Игоря, певец-солист, жил со своей женой-пианисткой в тех же меблирашках, что и мы, предназначенных для артистов Мариинского театра. Игоря с моим братом Львом, родившихся в один год, связывали узы дружбы и страстное увлечение славянофильством.

Я уладила все свои дела, освободившись от ангажемента в лондонском театре «Колизеум» не без облегченного выдоха, и с верой в будущее бросилась в авантюру с «Жар-птицей», которая принесла мне боевое крещение в лоне «Русских балетов» и академическое признание от французского правительства.

Как всегда, в готовке пирога участвовали все: Дягилев, Бакст, Фокин, Бенуа и еще два члена «Мира искусства» – Врубель и Головин, исполнявший в те годы обязанности декоратора Мариинки. Все погрузились в чтение русских сказок и очень быстро поняли очевидное: единственная волшебная птица во всем русском фольклоре – Жар-птица, нечто вроде раскаленного павлина, – не совершает никаких героических деяний, а только ворует золотые яблоки из царского сада. И тогда режиссер – Григорьев – бросился изучать сборники легенд со всего света, выясняя, где и какая птица упоминалась.