Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета — страница 23 из 66

Такая карусель продолжалась несколько недель, и мы уже проклинали этого барона, напрочь лишенного воображения («Уж лучше б шоколадки присылал», – сказала мне одна близкая дама), чье великодушие превратилось в садизм, как вдруг ни с того ни с сего то, что впору назвать штурмом, закончилось. Перед этим я получила пламенное послание, в котором Маннергейм пылко выражал мне свою любовь и сообщал о намерении развестись. Он уточнял, что не живет с женой еще с 1902 года, и уверял, что готов официально оформить расставание, дабы иметь возможность просить моей руки. Его отец, добавлял он, и сам развелся, а по этой причине он не считает такой поступок недостойным. Стиль, изобиловавший военными терминами, звучал так помпезно, что Василий, которому я показала письмо, пробежав его глазами, покатился со смеху. Между мной и Василием царило полное доверие, и мне в голову не могло прийти утаить от него подобный случай, – и все те десять лет, что продлился наш брак, послание барона оставалось поводом похохотать от души.

Устав от моей холодности, Карл Густав Маннергейм наконец-то снял осаду и продолжил свою головокружительную карьеру. С тем же упорством, с каким обихаживал меня, опустошая лавки флористов, он все выше взбирался по служебной лестнице, продвигаясь без привалов. Он никогда ничего не делал наполовину и всю свою жизнь был человеком крайностей. Став генералом, в войну 1914 года он воевал с австро-венгерскими частями, а после большевистской революции приложил все силы, чтобы защитить свою страну от советской оккупации.

Дважды он был правителем Финляндии, а закончил карьеру в 1945–1946 годах президентом республики.

Национальный герой, донельзя экстравагантный, Маннергейм кичился тем, что всю жизнь спал на походной кровати, в Непале убил самого крупного тигра и придумал для своих солдат напиток, по его мнению, придававший им храбрости, – смесь водки, можжевеловой настойки и французского вермута. Все это называлось «маршальский пинок»!

Я дала себе слово прочитать его мемуары, но уж-не-знаю-что-за-ощущенье (очень похожее на ностальгию) всегда мешало мне сдержать слово. Он умер в Лозанне в 1951-м, в тот ужасный для меня год, когда не стало Генри, моего второго мужа, которого я больше всех любила, и еще одного танцовщика моего поколения, о котором мне еще предстоит рассказать вам – ибо с ним я пережила очень страстную и счастливую любовную идиллию: это Адольф Больм.

* * *

Но – терпение! Я еще не закончила рассказ о господах в возрасте. Пропущу композитора Рихарда Штрауса и британского аристократа по имени сэр Сэкстон Нобл, которого я встретила у Миси. Оба хотя и были влюблены, предпочли держаться на расстоянии и не сыграли никакой роли в моей жизни.

Чего никак не скажешь о Серже Боткине, человеке высокой культуры и чрезвычайной толерантности, беседы с которым в ту пору значительно ускорили мое созревание. Происходивший из династии богатых медиков и коллекционеров произведений искусства, он по собственной охоте ездил во все турне вместе с труппой Дягилева. Одним он лечил болячки, другим прописывал лекарства или, как часто и мне, делал уколы витаминов. Боткин вылечил Нижинского, заболевшего тифозной лихорадкой в парижский сезон 1909 года, и это именно он, как я уже упоминала в «Моей жизни», на одной из прогулок по Версальскому саду объяснил мне, что сексуальные предпочтения Дягилева и его отношения с Вацлавом не имеют ничего общего с болезнью, ибо любовь может принимать великое множество обличий. С тех пор мне много раз представлялся случай самой убедиться в правоте этого утверждения.

Я не сразу заметила, что доктор влюбился в меня. Как и Карл Маннергейм, доктор Боткин был на двадцать лет старше, и я воспринимала его как почтенного отца семейства, который мог бы приходиться мне дядюшкой или крестным отцом. Для меня не было тайной почтение, какое вызывала вся его семья, и я испытывала к нему только смешанные чувства уважения и привязанности, как и к его супруге, с которой очень сблизилась. Меня несколько раз принимали у них в Питере, в их превосходном семейном доме. Они жили на улице Потемкина, в квартале у Смольного, тогда очень дорогом.

Госпожа Боткина приходилась дочерью Павлу Третьякову, знаменитому московскому купцу, любителю искусства, который приказал построить для своей коллекции галерею, в начале 1880-х годов открывшуюся для публики. От Бакста, после второго брака ставшего шурином Боткина, я узнала, что некоторые из произведений искусства, собранных Третьяковым, были проданы большевиками, другие – уничтожены или украдены, а остальное сейчас находится в музеях Москвы или Ленинграда.

Отец Сержа Боткина также был выдающимся медиком, специалистом по нервным болезням – одно время ассистентом у него работал Иван Павлов (исследователь рефлексов). А вот у Евгения – брата Сержа – судьба сложилась трагически. Личный доктор Николая II, он сопровождал царскую семью в Екатеринбург, где и был вместе с нею расстрелян большевиками 17 июля 1918 года.

Незадолго до своей внезапной кончины, последовавшей в 1910-м, Серж Боткин прислал мне длинное, особенно нежное письмо, которое я по своей наивности восприняла скорее как свидетельство страстного поклонника моего искусства, нежели меня самой; но когда, уже после его похорон, ко мне пришел посланец его супруги, сообщивший, что она получила от ювелира счет на имя ее мужа за покупку, предназначенную для меня, правда вдруг открылась мне во всей полноте. Добрый доктор выбрал у лучшего мастера ювелирных дел в Питере драгоценность за очень высокую цену и собирался преподнести мне в подарок. Но не успел… Я бы отказалась принять такой дар, и даже слышать о нем не хотела; и немедленно отправилась в ювелирный магазин, чтобы без огласки заплатить по счетам. Все мои сбережения пошли насмарку, зато моя честь и честь других осталась незапятнанной.

А впрочем, я уже начинала вполне неплохо зарабатывать на жизнь, и это обеспечивало мне независимость, которой не могли похвастаться большинство молодых женщин моего круга. Мои выступления на сцене, особенно в паре с Нижинским, заполняли весь репертуар Мариинки.

Нижинский тайком женится

Биконсфилд, 11 апреля 1969

На людях мы с Нижинским демонстрировали полнейшее взаимопонимание, но за этой гармонией таились внутренние размолвки и ссоры. Его влекло ко мне, и я чувствовала это – но, молодая жена, очень привязанная к Василию, я оставалась холодна как мрамор.

Меня часто спрашивали, был ли Вацлав хорошим партнером. Дело тут не в том, что рядом со мной он казался на сцене слишком маленьким. На самом деле Вацлав, с его несомненной технической виртуозностью и уникальным талантом, был прежде всего неподражаем в сольных партиях. Дягилев понял это, когда в 1912-м задумал создание «Послеполуденного отдыха фавна» – балета, специально написанного для любовника. Уже «Видение розы» и «Синий бог» продемонстрировали это совершенно новое превосходство танцора-мужчины над балериной. Обязаны ли мы этим радикальным поворотом одному лишь Дягилеву, предпочитавшему тело мальчика телу девушки? Как я уже говорила, в атмосфере тех лет уже витали глубокие перемены, причем как в сфере искусства, так и в области нравов… и приписывали их именно революции «Русских балетов»!

Как бы там ни было, но во время репетиций меня очень удивляло мрачное и сварливое настроение Нижинского. Он, притом что был на четыре года моложе меня, не выносил никаких замечаний с моей стороны, касавшихся исполнения па или вообще хореографии. Доходило до злобных приступов, если я осмеливалась отстаивать свою точку зрения. Так, репетиции «Жизели» 1911 года можно назвать по меньшей мере бурными, и такими же будут через два года репетиции «Игр».

Я слышала от лечившего его психиатра, что Вацлав вел что-то вроде личного дневника зимой 1918/1919 годов – как раз когда болезнь, позднее диагностированная как шизофрения, засасывала его все глубже и глубже. Тревожное совпадение: его старший брат, с отроческих лет запертый в психиатрической клинике, в это время умирал там. Врач расценил текст как бессвязный, неистовый, наводящий ужас, непристойный, даже скотский, за гранью тоски и невыносимого страдания.

Долгие годы хранившийся в тайне, этот текст в 1936 году будет опубликован Ромолой Пульской, супругой Нижинского, и она же своей рукой напишет примечания. Как раз тогда Вацлав, признанный опасным сумасшедшим, был заключен в сумасшедший дом на семнадцать лет, и там он проживет до самой смерти в 1950-м. Едва появилась эта книга, я ринулась ее покупать и проглотила за час, присев в ближайшем к книжной лавке кафе. Признаться, я думала обнаружить там откровения о нашем профессиональном сотрудничестве, о наших, отчасти беспорядочных, товарищеских отношениях, и главное – ключи к личности и гению Нижинского. Но довольно быстро поняла: передо мной – вымаранная и подслащенная версия, в которой Ромола оставила для себя самую красивую роль.[48]

Текст, хотя и переделанный, при этом ярко высвечивает характеры людей, рядом с которыми мы с Нижинским жили и работали. Прежде всего – Дягилева, о котором Нижинский пишет: «Я ненавидел его с самого первого дня как узнал», – тут отражается вся сущность этого склонного к пафосности индивидуалиста (Дягилева) с неуемной страстью к обладанию и опасного манипулятора.

В «Моей жизни» я ни словом не обмолвилась о бракосочетании Нижинского, состоявшемся в такой спешке 10 сентября 1913 года в Буэнос-Айресе. Ромолу, молодую венгерскую аристократку, он якобы встретил случайно, на борту корабля, который вез труппу на гастроли в Южную Америку. На самом деле эта встреча, отнюдь не неожиданная, была тщательно спланирована. Увидев Вацлава на сцене в самом начале его карьеры, Ромола без памяти влюбилась и с тех самых пор преследовала только одну цель в жизни: выйти за него замуж.

Я же, приплыв на другом корабле, хотя и упустила ухажера, зато присутствовала на церемонии бракосочетания, где меня даже попросили произнести импровизированную речь! Я выполнила свою задачу, избрав интонацию как нельзя более бесстрастную. Из уважения к обманутому и преданному Дягилеву, чье неистовое бешенство уже предчувствовала, и к моей подруге Мари Рамбер, тоже присутствовавшей на церемонии, – а ведь она была безумно влюблена в Нижинского, – в «Моей жизни» я опустила над этими эпизодами завесу молчания.