Дягилев понимал, что когда-нибудь музыку «Весны священной» признают гениальной. Так и случилось – буквально через год. А вот хореографию потеряли, она была забыта. Бедный Вацлав! Пришлось ждать 1920 года, когда Дягилев велел Мясину восстановить ее, в приблизительной и упрощенной версии, при финансовой поддержке Габриэль Шанель.
Но композитор с хореографом, пока дожидались этого, совсем слегли. Стравинский поправился; чего никак не скажешь о Вацлаве. У него проявились признаки неврастении, пока еще не столь сильные, чтобы кто-нибудь всерьез за него встревожился.
«Чем быстрей вертится Земля, тем она ближе к смерти»
Биконсфилд, 15 апреля 1969
Не только два этих скандала, один за другим, но также равнодушие публики и критиков к «Играм», еще одной постановке сезона 1913 года на музыку Дебюсси, в которой я принимала участие, – вот что так угнетающе подействовало на Нижинского. Позже, в 1916-м, Вацлава потрясет пожар, дотла спаливший декорации и костюмы к его последнему балету – «Тиль Уленшпигель»; сгорят и сценические указания, написанные его рукою.
Хореография «Игр» была не такой зрелищной, как в «Фавне» и «Весне», но столь же новаторской. Проблема там возникла со спортом – темой, никогда прежде не присутствовавшей в балетном искусстве. Играть в теннис было последним всплеском моды, и Вацлав ходил на теннисные матчи – как в Булонский лес, так и в Довиль. Он часами сидел, наблюдая за движениями игроков, бивших по мячу, лихорадочно записывал что-то в блокноте, который вертел туда-сюда, покрывая какими-то поистине кабалистическими знаками, набрасывая схемы на основе кругов и стрелок, зачеркивая и снова возвращаясь к тому же; короче говоря, он всячески старался превратить этот стремительный хаос в тщательно выработанный хореографический план. Дягилев смёл все это легким движением руки – дабы поскорей обезопасить произведение от неуместной игривости.
Свою роль в этом сыграли и некоторые автобиографические подробности, о которых я не упоминала в «Моей жизни». Дягилев, следуя своим гомосексуальным причудам, и здесь тоже стремился к скандалу. Вместо традиционного любовного треугольника (когда один мужчина обхаживает сразу двух дам) он хотел видеть двух мужчин, флиртующих между собой при посредничестве женщины, что Дебюсси назвал «гадостями троих». Я благодарна Вацлаву за то, что он этому противился.
Результат выглядел достаточно обескураживающим, в том числе и со стороны технического исполнения, – Нижинский требовал, чтобы мы двигались на пуантах, сразу на обеих ногах. И как же я боялась этой позиции «калеки», которую мне так навязывали, – с вывернутой на сторону шеей, вывихнутыми плечами и необходимостью сплетать руки с руками другой балерины! Мы с Людмилой Шолляр много раз до хрипоты спорили с ним – ибо Вацлав не терпел ни малейшего возражения тому, чего от нас добивался. Вспышки его гнева были несправедливы и часто преувеличены.
– Вот уж воистину у вас менталитет балерины! – бросил он мне с презрительным видом, когда я однажды попросила объяснить поточнее.
Однако мы с Людмилой старались не обращать внимания – для нас было огромной радостью играть свободных, спортивных, современных женщин в коротеньких белых юбочках и поло «от Пакен». Я чувствовала себя бесконечно далекой от графинь де Бриссак в разукрашенных капорах и от гарема, где жили пятьсот жен того махараджи Капурталы («Светский сплетнике»). А ведь прошло всего четыре года… Нижинский опередил свое время. Отчасти поэтому он и сошел с ума.
Один случай еще больше встревожил нас. «Игры» предполагалось показать в тот же день, что и торжественное открытие Театра на Елисейских Полях. За неделю до этого дня на крыше еще велись работы. Чтобы залезть на нее, рабочие вынуждены были проходить через зал, где мы репетировали, и это выводило Вацлава из себя. Однажды он стал выталкивать одного кровельщика взашей и орать, что если тот еще раз посмеет ему помешать, он его убьет. С этими словами он схватился за стул и принялся размахивать им, готовый швырнуть прямо в лицо бедняге. Мы с Людмилой рванулись к Вацлаву и не без труда вырвали у него стул.
Вот я пишу об этом, а память подсказывает мне: возможно, это были первые признаки безумия у Нижинского. Поскольку Ида Рубинштейн отказалась от роли главной нимфы в «Послеполуденном отдыхе фавна», Вацлав сразу же заменил ее своей сестрой Брониславой. А едва услышав от ее мужа, что об этом и речи быть не может, – Броня, как мы все ее называли, была беременна, – впал в неистовую ярость. С тех самых пор ненависть Нижинского к своему шурину стала безграничной – ненависть жгучая и упорная, которой ее адресат ни в коей мере не заслуживал.
Есть еще один артист, масштаба ничуть не меньшего, тоже заметивший первые признаки сумасшествия у Нижинского, – это Чарльз Чаплин. Одногодки, – один появился на свет месяцем позже другого, – они были просто обречены встретиться, и они действительно встретились во время турне «Русских балетов» в Соединенных Штатах в 1916 году. Есть фотоснимок, на котором оба стоят рядом, улыбаясь, и Вацлав обнимает Чарли за плечо.
Перед началом спектакля Нижинский предложил Чаплину забежать к нему в антракте в гримерку. Чаплин пришел, оба дружески болтали. Время шло, объявили начало второго акта, но Нижинский продолжал беседу как ни в чем не бывало, заставляя публику ждать. Он просто не желал вернуться на сцену или это был приступ потери памяти? Позже Чаплин истолковал такое поведение как предвестие недуга.
«Я объездил весь мир, и в нем мало гениев, – напишет Чаплин в мемуарах («Моя биография»), – Нижинский был одним из таковых. Он оказывал на публику действие почти гипнотическое, он выглядел как бог… Каждый жест его был полон поэзии, любой прыжок выглядел как полет к какой-то странной фантазии… Через полгода после нашей встречи Нижинский потерял рассудок».
Встреча произвела такое сильное впечатление на Чаплина, что тот планировал снять о Нижинском фильм. Проект так и не состоялся. Но поговаривают, что «Солнечная сторона» (1919) и намного более поздние «Огни рампы» (1952) не избежали сильного влияния Нижинского. Что касается первого из этих фильмов, то в сцене, где юные девушки радостно резвятся на свежем воздухе, не заметно ни малейшего намека на «Послеполуденный отдых фавна», как об этом пытались писать, – тут скорее пародия на весьма модный в те годы стиль Айседоры Дункан, – и притом пародия куда мягче тех, какими нас потчевал мой брат!
Некоторым очень нравилось издеваться над недостатком ума и культуры у Вацлава, и статья в «Светском сплетнике» – печальное тому подтверждение. Неприспособленный к обыденной жизни, Вацлав был замкнут в себе, мало общителен, но никогда и ни в чем не проявлял себя как тупица. Он обладал жадным умом, интуитивным, питавшимся многим, что было им прочитано. Об этом ясно говорит дневник Нижинского, вполне соответствующий моим воспоминаниям о нем. Вацлав прекрасно знал русскую литературу и часто цитировал Пушкина, стихи которого переписывал в заветную записную книжечку. Он читал и перечитывал «Анну Каренину» и «Войну и мир», и воспитал в себе настоящий культ Толстого, чьим последователем хотел стать. «Я сошел с ума от любви к человечеству», – писал он. В том же дневнике он сравнивает себя с князем Мышкиным из «Идиота». Интересовался он и французской литературой, высоко отзываясь о Золя; он говорил, что его убийство (Золя отравился угарным газом) было замаскировано под несчастный случай. И даже признавался, что когда-то хотел стать писателем – точнее сказать, «мыслителем». Его перо часто упоминает такие имена, как Шопенгауэр, Ницше; он был воодушевлен чтением Шекспира, и вот уже мечтает о проекте театра «круглого, как глазное яблоко» – к этой идее потом вернется Антонен Арто. Еще помню, как Дягилев упоминал «научные трактаты» Вацлава – в них он анализировал различные интерпретации «Жизели».
Посмотрев «Петрушку», где Вацлав потряс публику, сыграв трогательную патетическую марионетку, сама Сара Бернар воскликнула:
– Ужасающе сильно! Я только что видела на сцене величайшего в мире актера.
Нижинский обличает биржу и закон, основанный на чистой прибыли, критикует мир кинематографа, ворочающий миллионами. «Подарки следует дарить только беднякам», – пишет он. Он в курсе мировых новостей, и даже если утверждает, что не интересуется политикой, предостерегает от революций, хвалит Клемансо и Вудро Вильсона, исповедует пацифистские взгляды. «Искусство управлять состоит в том, чтобы уберечь свою страну от войны». Вот какого рода заключения можно прочесть в дневнике того, кого обзывали необразованным простаком!
Он страстно увлекался всеми видами искусств, отдавая предпочтение Древней Греции и Сезанну. А Стравинский рассказывал о нем уж совсем небылицу – нет, Вацлав действительно хорошо играл на фортепиано, но еще и на кларнете и балалайке, обладая острым и точным чувством ритма. Он на диво хорошо рисовал, и, помню, как-то раз я видела у него в руках автопортрет изумительной экспрессивности.
В его дневнике безумие переходит в сочинительство, а сочинительство провоцирует безумие, и этот процесс обостряет интеллектуальную остроту его ума, превращая в визионера. То, что кажется абсурдом, на самом деле – пророчество.
Как Джордано Бруно, Вацлав выступает против жестокости, царящей на скотобойнях, сожалеет и о потреблении мясных продуктов и объявляет о пришествии эры вегетарианства. По его словам, Земля вот-вот задохнется и умрет от чрезмерной промышленной деятельности. Она угаснет, как Марс – мертвая звезда, которая миллионы лет назад тоже была обитаемой планетой, столь же великолепной, как и наша Земля.
«Чем быстрей вертится Земля, тем она ближе к смерти».
Закончу главу этим пророчеством Нижинского – оно кажется мне невероятно провидческим, словно пробивает ослепительную брешь в будущее нашего универсума…
«Опустошительный вихрь безумия»
Биконсфилд, 16 апреля 1969
Мне с детства приходилось сталкиваться с безумием. Вот почему я всегда была так неравнодушна к судьбе Нижинского.