В «Моей жизни» я вспоминаю о странном незнакомце, так любившем прохаживаться под окнами нашего дома на набережной Фонтанки. Изысканно одетый, подтянутый, с прямой спиной, этот человек с воинственным видом размахивал шапкой во все стороны, будто приветствуя толпу. Мы со Львом от души хохотали, наблюдая за ним. Высовываясь из окна, мы с братом окликали его, но стоило ему лишь чуть-чуть повернуться в нашу сторону – пригибались, чтобы он не видел нас. В конце концов родители, застукав нас, объяснили, что этот человек сумасшедший, иными словами – он болен, и насмехаться над такими людьми грешно перед Богом. Он, как видно, считал себя великим человеком – такую форму психоза сейчас называют паранойей.
В те же годы к нам в гости постоянно приезжал мой кузен по материнской линии, которого звали Андрей. Бывало – притом ни с того ни с сего – он начинал вести себя странно, беспокойно. Моя мать относилась к этому снисходительно, говоря, что и его отец страдал приступами умопомешательства. Андрея забавляло показывать нам со Львом язык. Высунув его так далеко, как только мог, он хватался за кончик обеими руками и пытался вытянуть еще дальше, будто хотел совсем вырвать; при этом лицо его багровело, а глаза, казалось, вот-вот вылезут из орбит. Одним из самых неприятных переживаний моего детства стала якобы кончина Андрея. Однажды утром он не вышел из своей комнаты и не отвечал на стук в дверь и крики моих родителей, так что им пришлось выбить дверь. Кузен неподвижно лежал на постели со всеми признаками внезапной смерти. Позвали врача, и тот действительно констатировал кончину. Нас, детей, всячески старались держать подальше от приготовлений к погребению, но мы ухитрялись узнавать все подробности, то подглядывая в замочную скважину, то изводя няню вопросами. Андрея положили в гроб и повезли… Присутствовали ли мои родители на похоронах? Ездили ли на кладбище, видели ли своими глазами, как гроб опустили в могилу? Уже не помню, не знаю. Как бы там ни было, но через три дня зазвонил входной колокольчик – и в дверях как ни в чем не бывало появился Андрей, румяный и свежий. Как описать ужас, охвативший нас при этом загадочном воскресении?
Да ведь и мой брат страдал от неврастении – как и одна танцовщица «Русских балетов», которую мне случилось увидеть на грани безумия. Ее звали София – она из сестер Федоровых, и я иногда выступала с ней вместе. Меня тогда поражала одна деталь: Федорова никогда не расставалась с деньгами, даже на сцене – в том числе в «Половецких плясках». Представляете, запихивала свою зарплату в красные войлочные сапожки! Родилась она в Москве, там же получила образование, и была великолепной характерной балериной, а симптомы бредового состояния проявились у нее в сорок девять лет, когда она уже закончила сценическую карьеру и стала преподавать (среди ее блистательных учениц следует назвать кубинскую звезду Алисию Алонсо). Тридцать пять лет София Федорова провела в сумасшедшем доме – на четыре года больше, чем Нижинский.
Больше двадцати лет прожила там и другая звезда «Русских балетов» – Ольга Спесивцева. Первые признаки безумия проявились у нее в 1934-м, во время трудного турне в Австралию, где Ольга стала жаловаться, что за ней следят. Тогда над ней посмеялись – но я не могу исключить, что за ней действительно наблюдали советские секретные службы. В 1939-м у Ольги диагностировали душевную болезнь и поместили в лечебницу. После скоропостижной смерти своего тогдашнего спутника жизни, американского миллиардера Леонарда Брауна, она впала в тяжелейшую депрессию, сопровождавшуюся приступами истерии и амнезии. В нью-йоркском «Хадсон Райвер Стэйт Хоспитал», где ее столько лет держали, никто не знал, кто она, и в Европе Ольгу считали умершей!
Чтобы понять трагическую судьбу Спесивцевой, необходимо заглянуть в ее прошлое. Еще совсем малышкой Ольгу отдали в приют для сирот в ее родном Ростове-на-Дону, потому что мать, овдовевшая после смерти мужа – оперного певца, осталась без гроша в кармане. Странно звучит, но мать завидовала красоте родной дочери и отказывалась назвать ей имя отца, подогревая сомнения. Первое потрясение, оставившее у девочки-подростка тяжелый след на всю жизнь! Добавить сюда и революцию, которую Ольге, солистке Мариинского театра, пришлось пережить в голоде и холоде. И в довершение всех ужасов – на ее глазах прямо на улице был расстрелян ее брат!
Продолжительные посещения психиатрической больницы в 1918 году – Ольга тогда готовилась танцевать Жизель (молодая крестьянка влюбляется в принца и, когда узнает, что принц предпочел ей другую, сходит с ума) – еще больше расстроили ее психику. Роль Жизели подходила ей так же, как Павловой – партия Умирающего лебедя, а мне – Жар-птицы. Никто и никогда не сыграл лучше Спесивцевой любовное отчаяние и безумие.
«Пляшущая тростинка» никогда не была ни интеллектуалкой, ни даже сильной и энергичной личностью – уж скорее ей было свойственно плыть по течению. Пассивные черты характера, вредившие Ольге в личной жизни, шли на пользу ее неповторимому обаянию как балерины. Пустой взор, невесомость походки, томные и, я бы сказала, невыразительные жесты, как будто она уже перешла в потусторонний мир и лишь по воле случая выступала на безнадежно земной и тривиальной сцене, не пытаясь ощутить связь с публикой, – все это придавало ее танцу какое-то сверхъестественное измерение. Единственное сравнение, какое только приходит мне в голову, – манекенщицы модных дефиле, своими высокомерными и недовольными лицами, апатичностью походки напоминающие ангелов из иного мира.
Рассказывают, что король Георг V, удивленный крайней бледностью и почти болезненной худобой Спесивцевой, после спектакля сказал ей:
– Но, дорогая мадам, вас надо как следует накормить, – ведь вы похожи на тень!
Никогда не знавшая отца, Ольга посвятила свое абстрактное, свое текучее и ледяное мастерство выражению пустоты и небытия.
Дягилев обратил внимание на эту необыкновенную танцовщицу с ликом Мадонны и эфирным удлиненным силуэтом, к тому же обладающую безупречной техникой, еще в 1916-м – и пригласил ее выступить во Франции. Нерешительная по природе, Ольга не могла смириться с выбором: эмигрировать, как Матильда Кшесинская, как Павлова или я, или остаться в России, что означало сжечь все мосты с «Русскими балетами».
Несовместимость свободного мира и коммунистической России разбила столько жизней русских артистов, превратившихся в советских, но добровольно никогда не выбиравших тот лагерь. Первыми пошли в расход поэты: Блок в 1921-м уморил себя болезнью, Есенин покончил с собой, подточенный алкоголизмом, а за ним в 1930-м последовал и Маяковский. И пусть даже в двух последних случаях поговаривали о политическом убийстве – само существование под знаком вечного шизофренического притворства стало казаться им невыносимым.
В СССР Ольгу подозревали в потворстве врагам. В Париже она вызвала недоверие и считалась шпионкой – ее даже прозвали Красной Жизелью. К счастью для нее, она некоторое время пользовалась благорасположением одного высокопоставленного большевика – председателя Петросовета Бориса Каплуна. Каплун прославился тем, что, вполне в революционно-новаторском духе тех времен, призывал в милицию женщин, отправляя их на курсы физической подготовки, в то время как трупы павших лошадей, неисправные машины и кучи мусора загромождали весь Невский проспект. Наделенный богатым воображением, он, как говорили, искусство любил больше, чем революцию. И именно он, вопреки (или как раз благодаря?) своей привязанности к Ольге, выправил ей необходимые документы для окончательного отъезда. Этот выбор, который он сам сделал за нее, спас жизнь Красной Жизели и широко распахнул перед нею двери парижской Оперы.[55]
Об Ольге Спесивцевой и Борисе Каплуне рассказывают анекдот, и бурлескный и висельный одновременно, – он есть у двух русско-советских писателей, у Юрия Анненкова и Корнея Чуковского, причем каждый рассказывает по-своему. В любом случае, становится ясно, какой смутной была личность Красной Жизели.
В ту страшную зиму 1919–1920 годов, когда поумирало столько народу, Ольга присутствовала у Каплуна на дружеской вечеринке. Как свидетельствует Анненков, в хорошо натопленной гостиной повсюду в шкафах, точно изящные безделушки, были выставлены револьверы, ружья, ножницы, ножи, отвертки и прочие орудия, предназначенные, вероятно, для взлома дверей, ограбления и, уж конечно, для убийства буржуев. Каплун коллекционировал такие вещи, собираясь создать музей преступности.
Всех домашних животных в Петрограде поубивали из-за ужасного голода – но на коленях у хозяина мурлыкал сиамский кот цвета кофе с молоком, обладавший поистине очаровательной грацией, – кот словно сбежал из роскошного томного прошлого.
Кто-то из гостей посетовал, что в Петрограде не хватает развлечений.
– Ну, за этим дело не станет, товарищ, – ответил Каплун, поглаживая кота по спинке. – Приглашаю вас в мой новый крематорий.
Вот как, среди свершений, которыми так гордилась молодая советская власть, фигурирует… крематорий – новшество в православной стране, где полным-полно кладбищ. С другой стороны, нищета и большевики породили столько жертв! Похоронить всех этих несчастных по христианскому обычаю даже и думать нечего.
Поехать согласились только Ольга, поэт Гумилев (одевавшийся как денди; годом позже его расстреляют в ЧК) и Чуковский со своей младшей дочерью.
Крематорий располагался за городом. Добирались на новеньком роскошном «делаже», несомненно конфискованном у какого-нибудь злобного капиталиста, не вчера так сегодня расстрелянного. У входа объявление: «Каждому – право на кремацию». Это были старые бани царских времен, и Каплун, чтобы перестроить их в крематорий, распорядился выпустить из тюрьмы известного архитектора.
– Мы хотим видеть, как работает крематорий, – расхаживая с хозяйским видом, заявил служащим Каплун.
Ему доложили, что система сломалась – сорвался один болт. Тогда гости пожелали побеседовать с главным инженером. Оказалось, что тот на физподготовке (вместе с женщинами-милиционерами?).