ерации – над ним совершались какие-то опыты… Зачем понадобилась такая остервенелая жестокость в то время, когда доктор Бланш во Франции, а потом и Фрейд и его соперники открыли дорогу к более щадящим способам, чем химия и хирургия? А вдруг бы рассудок вернулся к Вацце, как вернулся к Ольге Спесивцевой?
И потом – как же мы все постарели! В пятидесятом Дягилев оставит нас – уйдет в мир иной, но у него задолго пожелтели белки глаз, появился угасающий взгляд. Он жил в последнее время с двумя мужчинами, которые ненавидели друг друга и насмерть разругаются над его трупом: блистательный Серж Лифарь и загадочный Борис Кохно. Борис, родившийся в Москве, эмигрировал в Париж в 1920-м, в шестнадцать лет. Сумевший быстро влиться в артистическую столичную среду, он стал личным секретарем Дягилева, его советником и либреттистом нескольких балетов. Именно он представил Шиншилле художников Де Кирико, Жоржа Руо и других. Основатель «Русских балетов», чьими изысканностью и представительностью так восхищались, выглядел обедневшим стариком в знаменитой шубе из опоссума, протершейся до подкладки. Мне казалось, что с лица он еще больше располнел, а котелок держался на голове нелепо, как у цирковых клоунов.
«Петрушка» его не впечатлил. Дягилев стал часто критиковать собственные первые творения и уже не проявлял никакого интереса ни к Бенуа, ни к Стравинскому. Рассказывали, что, присутствуя на очередном – каком по счету? – восстановлении «Шехеразады», сидя на откидном месте, он разразился хохотом в то самый миг, когда героиня размахивает кинжалом. Он даже свалился на пол, в падении сломав сиденье.
Впрочем, «Петрушка» ничуть не утратил обаяния и в 1928 году, однако то, что семнадцать лет назад казалось новацией, теперь уже не воспринималось публикой. Подумать только, в 1912-м венский оркестр отказался играть эту музыку, назвав ее «свинством»! Пресытившийся, изможденный, подточенный диабетом и кокаином, который он принимал, чтобы унять боли, Шиншилла тем не менее со всей страстью отдался новому увлечению: рыскать по букинистам в поисках старинных книг о России.
А потом – последний и смехотворный прилив энергии: он только что познакомился с юным чудо-ребенком от музыки, шестнадцатилетним мальчиком, в которого готов был влюбиться: Игорем Маркевичем! Он посвятил меня в свою тайну. И как удручила меня эта его тайна!
Рождество я провела в Париже и встретила там старых друзей, в том числе Жана-Луи Водуайе в его вечных клетчатых панталонах. Я никак не могла не поздравить его от души с Гран-при по литературе Французской академии, только что ему присужденным. А он уже предлагал Дягилеву с большой помпой отметить в будущем году двадцатилетие «Русских балетов».
Вместе с Жаном-Луи я побывала на лекции Анри Бергсона в Коллеж де Франс. Прославленный философ, о котором так часто говорил мой брат, недавно получил Нобелевскую премию по литературе, но не смог поехать в Стокгольм по состоянию здоровья. Он действительно был уже очень слаб, и сейчас у меня перед глазами стоит его сгорбившаяся над кафедрой фигура – он не без труда подбирает слова, комкая в руках тонкий белый платок. Меня позабавило, что половину собравшихся составляли женщины, и когда он закончил выступление, все они так и бросились к нему с множеством букетов и птичьим щебетом. Этому мыслителю, любимцу публики, мы обязаны еще и удачной дипломатической миссией: вступлением в войну Соединенных Штатов на стороне Антанты в 1917-м[58][59].
Жан-Луи походил со мной и по нескольким парижским танцевальным студиям. Петипа мог преспокойно почивать в могиле – смена у него подрастала. Еще с 1920 года бывшие артистки Императорских театров, эмигрировавшие в Париж, такие как Ольга Преображенская, Матильда Кшесинская, Вера Трефилова или Любовь Егорова, успешно занимались преподаванием. В студии «Уокер», что на улице Дуэ, вовсю кипела жизнь. Там русская речь звучала так же часто, как и французская.
У Габриэль Шанель, на улице Камбон, лежавший на рояле Серж Лифарь угостил нас импровизированным сольным номером, а в это время Мися, пробуждая воспоминания, играла «Прелюдию к „Послеполуденному отдыху фавна“». Рассказывали друг другу новости и сплетни. Говорили про Маяковского, про́клятого поэта, разрывавшегося между Москвой и Парижем (куда он приезжал покупать галстуки и шпионить за соотечественниками), и еще – кто был замечен на похоронах Пруста.
На приеме на улице де ля Боэти Пикассо представил мне свой новый трофей – Марию-Терезу Вальтер. Бедная Ольга Хохлова, ныне покойная, – чтобы выйти замуж за маэстро, она бросила танец! Бедная Ольга – на полотнах, продающихся за безумные деньги, ее силуэт выглядит обезображенным и бесформенным, а черты лица искажены. Бедная Ольга, преданная, брошенная, униженная, раздавленная! Раскланиваясь в тот вечер с маэстро, я подумала: что, если и ей тоже грозит безумие? А Марии-Терезе? И сколько их еще будет?
Философский пароход
Биконсфилд, 20 апреля 1969, после полудня к вечеру
Синюшная щека с багровыми прожилками. Нос рыхлый и блестит. Из испещренных черными точками ноздрей и ушных раковин торчат седеющие жесткие волосики. Прыщи на подбородке говорят о плохом питании – много жирного, мало витаминов. Когда Иван Иванович П. приподнимает фуражку в знак приветствия, я вижу его шевелюру – редкую, сальную, причесанную на прямой пробор. Почти прозрачный взгляд за бифокальными очками кажется плачущим, глаз мутный, будто разбавленный. Пухленький, удрученный, болезненный, неприметный как внешне, так и по манере держаться, – вот он каков, Иван Иванович П.
Ужасные штаны неописуемого серо-каштанового цвета нависают на пыльные башмаки – а те широкими носами вверх, как у рыжего клоуна. Под коротковатым пиджачком, до дыр протертым на локтях, – серый цвет пиджачка отличается от цвета брюк, но и его невозможно описать, – предмет одежды «утонченный», почти легкомысленный: его Иван Иванович, должно быть, припас для особых случаев вроде визита к старой балерине прежнего режима – вязаный свитер. Связала, скорее всего, женщина из его семейства – жена или бабушка. Пушистый, крупной вязки, надетый поверх рубашки-шотландки в красную и синюю клетку с потертым воротничком, свитер украшен ромбами шпинатного цвета на фоне свернувшегося молока, и спереди на нем заметно несколько пятен.
Вокруг Ивана Ивановича П. витает затхлый запашок немытой посуды, жареного и гниловатых зубов. Я поборола легкую дрожь отвращения, охватившую меня при виде этого почти карикатурного прототипа советского гражданина. Передо мной был один из тех опролетаренных интеллектуалов, которых, думаю, легко можно встретить в Москве и Ленинграде.
Досадуя на себя за такую реакцию, я извиняющимся жестом, искренним и братским, протягиваю Ивану Ивановичу руку; схватив ее, он неловко приложился к ней губами.
Спускаясь в обеденный час в гостиную пансиона, где меня должен был ждать Иван Иванович, я случайно встретила Людвига – того самого старого господина с густой белоснежной шевелюрой, зачесанной назад, с безупречными манерами; в его голубых глазах мелькнул стальной блеск, и он заговорщически улыбнулся.
Меня пронзает постыдная тревога: только бы Людвиг не заметил моего гостя! Что он может подумать?
Попросив Ивана Ивановича присесть и предложив ему чашку чая, я почувствовала, что колеблюсь между недоверием и любопытством, страхом и сочувствием… Но прежде чем рассказать о нашей встрече, мне придется немного заглянуть в прошлое.
Выше я уже описала того, о ком пойдет речь, – моего брата Льва. Упоминала о его блестящем уме, непримиримой независимости духа, о его привязанности к славянофильским теориям. Говорила и о его браке с Анной, и о последовавшей затем страстной любви к молодой студентке-польке, моложе его на десять лет, – Хелене Скржиньской; встреченная им в университетской среде, она оставила глубокую отметину на жизни и творчестве моего брата. Если мне не изменяет память, они познакомились в 1916-м. Благодаря путешествию в Италию, организованному университетом, Лев с Хеленой стали любовниками и, вернувшись в Петербург, больше не расставались.
Мне было бы негоже преподавать моему брату урок морали, ибо я и сама находилась в схожем положении; но, в отличие от него, такого восторженного, такого открытого всему и вся, я-то переживала свою новую любовь втайне и с чувством вины.
Лев же, не удовольствовавшись тем, что публично объявил о любовной связи, скомпрометировав тем самым Хелену, и, оставив жену и детей, в 1922 году опубликовал Noctes Petropolitanae – произведение одновременно и лирическое, и философское об их отношениях с Хеленой. Этот его труд был воспринят как вызывающий еще и потому, что облекал в религиозные одежды самый, в сущности, обыкновенный адюльтер.
Чем бы ни занимался мой брат в своей профессиональной или же в личной жизни, у меня всегда было ощущение, что он владеет искусством вечно действовать себе во вред. Действовать, находя в этом своего рода мазохистское наслаждение, – эту черту я часто подмечала у обладателей высшего ума.
Беда не приходит одна. Летом того же 1922 года, как раз когда умер наш отец, Лев был арестован ЧК – политической полицией, созданной сразу после революции. Уповая на христианскую природу русского народа, идущую от Святой Руси, он верил в возможность примирения своих славянофильских идей с тем, что считал мессианством в марксизме-ленинизме. Поэтому он скорее благосклонно принял приход большевиков, всюду и во весь голос заявляя о своих духовных убеждениях. Страшное заблуждение… Только что занявший должность ректора университета в Санкт-Петербурге, который стал Петроградом, он опубликовал книгу о Жозефе де Местре, убежденном роялисте, отчаянно громившем французскую революцию. Все выглядело так, будто Лев, накинув на плечи шкуру агнца, прохаживался в стае волков!