Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета — страница 38 из 66

После ужина немного потанцевали. Я согласилась на первый вальс с сэром Бьюкененом, и нам поаплодировали. Потом наступил черед Генри Брюса, который так неуклюже двигался, что мне пришлось исполнить в танце несколько ложных па, чтобы он не отдавил мне ноги. Он же позднее признался мне, что удивлен, какого я небольшого роста. На сцене я казалась выше.

Последовала партия в бридж. Я всю жизнь ненавидела карты и отклонила предложение поучаствовать в игре – под тем предлогом, что мне вечно и desperately (отчаянно) не везет в игре. Поблагодарив чету Бьюкенен, я откланялась, и Генри Брюс проводил меня до дверей. Я уже почти вышла, когда он смиренно попросил разрешения еще раз позвонить мне. Я дала ему визитную каточку и поехала домой.

Мы с Василием жили тогда за Мариинским театром. Я не случайно выбрала то место. Из наших окон был виден маленький Крюков канал, впадающий в Мойку, – вот так же я в детские годы любовалась из окна отчего дома каналом Грибоедова, впадавшим в Фонтанку. На другом берегу высилась старая казарма, перестроенная в тюрьму, – она называлась Литовским фортом. Над портиком возвышались два коленопреклоненных ангела, поддерживавших крест, и строение легко можно было принять за храм. За фортом, вдоль набережной, шел целый ряд совершенно однообразных построек, изящество которых скрывало их утилитарный характер. Это были пакгаузы Новой Голландии, квартала, благоустроенного на рукотворном островке. Под величественной аркой, возведенной в конце XVIII века французом Валленом де ля Мотом (а не Томасом де Томоном, как об этом написал в своих «Мемуарах» Генри), баржи с древесиной проплывали к месту отгрузки. Стук бревен о камень частенько едва не оглушал нас.

Я согласилась на то, чтобы Генри Брюс впервые заглянул ко мне на чашечку чаю. Я была дома одна…

Как нынешней эпохе только дай повосторгаться всевозможными свободами – так и атмосфера предвоенного Санкт-Петербурга, та самая, какой мы всласть хлебнули в «Бродячей собаке», могла вселить в любого ощущение веселой паники. Россия, как и Европа, в последние десятилетия добилась значительного технического и промышленного развития (разве наши железные дороги не были самыми протяженными в мире?). Однако два события 1905 года – «Кровавое воскресенье», когда царские солдаты начали стрелять в народ, и подавленное восстание на броненосце «Потемкин», – а вдобавок еще и Русско-японская война прозвучали как сигнал тревоги: никакая империя не застрахована от крушения. Ощущавшееся в самом воздухе нечто-уж-не-знаю-что – волнующее и грозовое одновременно – возвещало не только о наступлении новой эры, но еще и, увы, о конце того мира, в котором мы выросли и воспитались.

Так что следовало просто активно жить, здесь и сейчас, жить интенсивно и не отказывая себе ни в чем. Мне скоро тридцать лет. Закат карьеры как балерины был недалек, и юность моя завершалась одновременно со временем La Belle Époque – Прекрасной эпохи. Я пишу сейчас эти строки отнюдь не для того, чтобы, переступив возраст иллюзий и кокетливых уловок, оправдывать саму себя – нет, но дабы воскресить состояние духа тех времен, отчасти напоминающих нынешний конец шестидесятых годов.

Когда он пришел ко мне впервые, Дуняша, моя нянечка, с годами ставшая домашней прислугой, отворив дверь, состроила брюзгливую мину. Что это еще за иностранец, позволяющий себе наносить визит мадам в отсутствие законного супруга? Потом Дуняша поведала мне, как Генри Брюс долго вытирал ноги о коврик, распугав обеих очаровательных песиков – Лулу и Графиню Винни, промямлил какие-то извинения, повесил шляпу на пустое место, приняв его за вешалку, и в ответ на просьбу присесть так и остался стоять. Когда я спустя несколько минут вошла в комнату, он так и стоял неподвижно, упираясь взглядом в ковер.

Как и в 1908 году, когда Дягилев приходил убеждать меня присоединиться к его будущей труппе, я навела порядок в квартире к приходу гостя. Точно так же убрала несколько побрякушек (моих «безделиц») и выставила другие, подороже – например статуэтку из китайского фарфора, купленную в Дрездене на мои первые гонорары; ее я поставила на пианино. И я конечно же снова порадовалась своей прекрасной библиотеке, состоявшей из русских, французских и английских классиков. Зато огорчилась тому, что в гостиной, довольно тесной, много места занимали кресла, обтянутые красным плюшем, – они придавали сходство с обстановкой провинциального отеля. Все остальное я предоставила Божественному провидению, снисходительности и тактичности моего британского гостя.

Увидев меня, Генри подскочил и как-то изобильно затрепетал, потом сглотнул слюну, изобразил несколько почтительных поклонов и произнес приветственные слова по-французски. На этом языке и шла вся наша беседа – если можно назвать беседой чередование промямленных кое-как банальностей, подкашливаний и горлового урчания. Английский дипломатический корпус, как и русская аристократия, уже давно предпочитал французский, и я прекрасно на нем изъяснялась. Вокабулярий танцовщиков весь был на французском, и у нас в Императорской школе его изучали. От Жана-Батиста Ланде до Мариуса Петипа, а ведь еще и Ле Пик, Шевалье, Дидло, Блаш, Антуан Титюс, Перро и Сен-Леон – вот сколько мэтров французского балета священнодействовали в Питере.

Мои опасения не оказаться на высоте быстро рассеялись, так как я увидела, что мой гость, только и бормотавший едва слышно: «O my God, sorry, sorry!», чувствует себя неловко. Мало того что он ухитрился опрокинуть свою чашку, так еще и выронил щипчики для сахара. А когда дрожащею рукою попытался их поймать, то задел локтем фарфоровый чайник, и тот лишь чудом не упал на пол.

Веселое любопытство, которое мне внушал этот медвежонок, обернулось чувством легкого раздражения, но я постаралась не дать ему этого заметить. Пока он рассыпался в банальностях и пустых фразах вперемешку с сокрушенным кудахтаньем, я «устремила на него пристальный и величественный взор, восседая на стуле с абсолютно прямой спиной», как он напишет потом в своих мемуарах. Я наблюдала за ним, подметив чуточку напыщенные манеры, широкие и слегка оттопыренные уши, почти неестественно белые ресницы, адамово яблоко (какое прелестное словечко!), выдававшееся вперед из-под узкого и тесного воротника рубашки, во всех подробностях рассмотрела твидовый костюм а-ля Браммелл, башмаки из рыжеватой кожи, начищенные до блеска, – их позолоченные пряжки словно искрились. Из кармана пиджака выглядывала трубка, которую он не посмел закурить в моем присутствии. А уходя, мой гость забыл зонтик, что дало ему повод через несколько дней снова зайти. Из новой встречи и вовсе получился почти что полный пшик, и я начала подумывать, что бы такое предпринять, дабы отделаться от столь назойливого недотепы![68]

В третий раз он явился вместе с послом, сэром Бьюкененом, как о том и предупредил. Нечего и говорить, что Дуняша надраила до блеска то немногое из серебряной посуды, что было у нас, вытерла всю мебель и положила поверх больших блюдечек еще и маленькие – ради чаепития в русском стиле: чай с брусничным вареньем, пирожки с творогом и блины.

В то время британский посол никуда не выезжал без личного шофера – тот был своего рода телохранителем: богатырского сложения, в двурогой шапке с плюмажем. Дул свирепый и ледяной северный ветер. Сэр Бьюкенен поинтересовался, можно ли его шоферу подняться в дом, чтобы обогреться, и разрешение немедленно было дано. Моя наивная Дуняша, потрясенная геркулесовой наружностью шофера, приняла его за посла, что вызвало забавное недоразумение, сразу разрядившее атмосферу, а меня оно погрузило в задумчивость, так как подчеркнуло глубокий социальный разрыв между пришедшими в гости джентльменами и такой скромной парой, как мы с Василием.

Солнечные лучи, отражаясь от ледяной ряби канала, затеяли на потолке узорчатую игру света и тени, вызвавшую у моих гостей восхищенные восклицания. Ветер доносил до нас далекий ритмичный звук солдатских шагов – там с громкой, летевшей к небесам маршевой песней проходил полк. Ритмичным казался и оглушительный стук барж о камни набережной.

Оба дипломата похвалили мебель из карельской березы медового цвета… и безмолвно застыли, увидев деревянное блюдо с фольклорными росписями; я любила его за простодушную пестроту, но сейчас оно вдруг показалось мне слишком уж деревенским.

За разговором сэр Бьюкенен превозносил достоинства своего второго секретаря, который, по его утверждению, вот-вот продвинется по службе и не ровен час сам станет послом.

Оба они поинтересовались, чьи это портреты украшают стены комнаты. Я объяснила, что это Мария Тальони и Карлотта Гризи, две знаменитые романтические балерины родом из Италии, – а Италия, как и Франция, вполне может считаться родиной балета. С этими балеринами связаны интересные истории. Мария, для которой ее отец создал «Сильфиду» (не путать с «Сильфидами»!), первой придумала подкладывать ткань в носочки балетных туфель, чтобы, приподнимаясь на кончиках пальцев, создавать иллюзию парения в воздухе. А прекрасная Карлотта с волшебными лиловыми глазами внушила безумную любовь поэту Теофилю Готье, когда тот увидел ее танцующей в «Жизели», причем либретто к этому спектаклю он сам же и сочинил – став первым французским автором, поучаствовавшим в создании балета.

Меня осыпали благодарностями за такие объяснения. Генри Брюс, впервые увидевший меня на сцене в 1910 году в Берлине, уже не запинаясь, заявил, что во мне соединяются достоинства Марии и Карлотты. Я не случайно пишу «не запинаясь». Бывают же такие превращения – словно змея сбрасывает старую кожу! Нервные подергивания лица вдруг куда-то почти совершенно исчезли. В беседе он был просто блистателен, сыпал шутками. Эта встреча втроем раскрыла мне глаза: если Генри сперва показался мне неуклюжим, почти что посмешищем – то лишь потому, что в моем присутствии он до смерти робел. Так я его впечатляла! Посол влиял на него умиротворяюще – и вот он расслабился и явил свое «глубинно