Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета — страница 39 из 66

е я».

Пришла зима. Снежной дымкой заволокло очертания города, окутало его ореолом тайны. На нашей улице, и без того немноголюдной, воцарилась тишина. Канал, покрывшийся ледяной коркой, посверкивал под солнечными лучами и придавал моей гостиной пышный оттенок увядшей розы, а молниеносные и ослепительные лучи, случись им пробиться сквозь двойное окошко под кружевной занавеской, придавали ей сходство с театральной сценой. Я больше не говорила Василию о визитах Генри. Сказать по правде, я к ним привыкла. Генри приезжал в санях, одетый в элегантное пальто, подбитое мехом выдры. Из кокетства, или, быть может, чтобы испытать его, я взяла за привычку заставлять моего гостя немного подождать, прежде чем выйти к нему. Куда девалась его болезненная скромность – он проявлял глубочайшее понимание международных отношений, рассказывал о своих путешествиях, описывал Вену и Берлин, где начинал карьеру и оттачивал умения тонкого дипломата.

Как и я, Генри любил собак и никогда не упускал возможности погладить по шелковистым и вертлявым спинкам Лулу и Графиню Винни – двух моих спаниелей. А с собой всегда носил фотографию своего бульдога по имени Джонс – и этот пес вызвал у меня настоящее восхищение.

В тот день, когда он заметил мое страстное увлечение литературой, что показалось ему удивительным для балерины, он встал на цыпочки, с выражением почтительности подскочил ко мне и покрыл мою руку поцелуями. Застигнутая такой непосредственностью врасплох, я даже не успела среагировать. С тех пор мы горячо обсуждали Шекспира, и особенно Диккенса, служившего утешением моих детских лет. Сама я открыла в Генри человека куда тоньше и культурнее, чем ожидала. Положительной стороной его скромности была еще и крайне обостренная чувствительность, удвоенная деликатностью, которой я не находила ни в ком другом. Случалось, он хотел меня рассмешить. Тогда я, искренне и всегда предпочитавшая комизм в духе Мольера эвфемизмам английского юмора, делала вид, что поняла его шутку, и от души хохотала, вызывая у Генри такую радость.

Однако в этом не было ничего похожего на «роман», как говорят в России. Я вспоминала о визите Дягилева, о том, как этот человек, не любивший женщин, сперва очень меня смутил, потом увлек и наконец завоевал. Я поняла, что готова следовать за ним повсюду, и я следовала за ним повсюду. Сравнить все это с Генри я совершенно не могла и ни на миг не допускала мысли, что однажды он разделит со мной жизнь. Не было во мне и того чувственного трепета, какой пробуждал Больм, ни интеллектуального сообщничества, сразу же, с самой первой встречи установившегося между мной и Василием. С Генри все напоминало скорее медленную подгонку, поэтапное сближение, в которое один из партнеров (он) был вовлечен больше другого.

Мало-помалу мы стали обмениваться более интимными рассказами друг о друге. Генри принялся говорить о своей семье, предках, детстве в Лондоне и в родовом поместье Клифтон в Ноттингемпшире. Если Василий был незаконным сыном знатной особы, бастардом, как говаривали в то время, то Генри – истинным аристократом, выходцем из той небольшой высшей касты наследственной родовой землевладельческой знати, какую зовут баронетами. Он по прямой линии был потомком герцога Бристольского. Признаюсь, что сама удивилась, поймав себя на мыслях мидинетки: а что, его будущая супруга тоже станет жить в замке? А его сын – передастся ли ему титул?

Мне пришло на ум одно воспоминание: еще совсем юной девушкой я с мамой пошла примерять одежду к паре еврейских портняжек, которые торговали по сходной цене. Едва увидев меня, они принялись уверять, что у меня на лице печать удачи и скоро я буду иметь все платья, о которых могу только мечтать, и мне незачем будет одеваться у них. Я не обратила на эту сцену никакого внимания, зато мама решила, что это настоящее предсказание.

Свидания наши были коротки: я ходила на свои танцевальные репетиции, вечерами выступала в Мариинском, а Генри исполнял обязанности в посольстве. Правда, один раз он приходил со мной в ателье моего друга Сорина, которому я тогда позировала для портрета. Скромненько присев в сторонке позади меня, он набросал карандашом рисунок, подчеркнувший прямоту моей спины и сильную длинную шею – спина и шея, говорят, были моим «знаком качества». Я была в одной из тех юбок, какие стали шить после исчезновения корсета, – от талии до груди подхваченной широким шелковым поясом. Сшитая из черного сатина, при каждом движении юбка потрескивала и, стоило неуловимо повести запястьем, издавала тихий вздох. Но при этом лишь Богу известно, как же я старалась вообще не двигаться! Генри между двумя карандашными штрихами пожирал меня взглядом. Я всю жизнь храню в своих старых шкафах эту шелестящую юбку. И она до сих пор у меня…

А что же во всем этом Василий? Возвращаясь вечерами, он без энтузиазма рассказывал мне о банковских делах, о коллегах. В мои выходные дни мы отправлялись обедать к друзьям, слушали концерты, шли поразвлечься в «Бродячую собаку». Мы по-прежнему прекрасно понимали друг друга, и поэтому я, принимая Генри раз в неделю, нисколько не чувствовала, что обманываю Василия. Я любила его так же, как и он меня, – безмятежной любовью, основанной на взаимном доверии. Это была устоявшаяся рутина, при этом весьма удобная в жизни, но я и понятия не имела, это ли называется счастьем. В мою жизнь ворвался, взломав ее, другой мужчина, который заинтриговал меня, открыл мне доселе неведомые перспективы. Это было для меня таким же волнующим, как и воплотить новую роль на сцене.

При этом я так мало знала о Генри! Он всегда был холостяком – и я прикинула, что наверняка, как и большинство студентов Кембриджа, ему пришлось вкусить тех особых дружеских связей, которые поэт Кузмин называл «товариществом в любви». Еще ходили упорные слухи, что французский язык Генри выучил, пользуясь услугами парижских проституток. Артистическая среда – как богема «Русских балетов», так и «Бродячая собака» – приучили меня к сплетням и преувеличениям всякого рода.

Протекали месяцы. Когда «Русские балеты» поехали в турне в Лондон, я снова встретилась с Генри. Это свидание вдалеке от родного очага сблизило меня с ним. Вернулась в Россию я уже не такой, как прежде. Сама того не заметив, я привязалась к этому человеку, при первом знакомстве показавшемся мне отталкивающим. Я не замечала, как близка опасность, пока в один прекрасный день не стало уже поздно. Генри пригласил меня в его квартиру в Петербурге, и там, в этом местечке, показавшемся мне квинтэссенцией искусства жить по-английски, голова моя закружилась так же, как когда-то с Больмом. Я не оказала никакого сопротивления.

Букет для Тамары

Биконсфилд, 14 мая 1969

Сколько чернил было пролито потом – уже после моего выступления 28 марта 1914 года в «Бродячей собаке»! Сколько пропетых дифирамбов и какие хвалебные отзывы! Это скромное зрелище так проникло в души, что отразилось на страницах многих мемуаров. Да я и сама описываю тот вечерок в «Моей жизни», но там мой рассказ о нем поверхностен и неполон.

Я всегда приходила в «Собаку» с Василием, как его супруга – но ради такой необыкновенной вечеринки, где мне предстояло выступить для публики, рискнула выбрать иного сопровождающего, которого знала уже пять месяцев: и это был Генри Брюс. Мы условились, что я представлю его просто как друга. И пусть даже слухи бежали впереди нас – что за беда! Когда-нибудь, сегодня или завтра, нашу связь пришлось бы предать огласке. Богема, собравшаяся в тот вечер, не стала бы строго судить меня: нравы у всех были не очень-то ортодоксальные!

Меня часто спрашивали, почему я, уже став «звездой мирового уровня», согласилась «так опуститься» (а ведь «Собака» и впрямь располагалась внизу, в подвальном помещении). Ответ прост: потому что у меня там было много друзей. В то время у «Собаки» уже возникли некоторые финансовые затруднения, и я с радостью восприняла идею тематического спектакля, предназначенного для пополнения кассы. Разве интеллигенция не считала меня первой балериной, «происходившей из своих же»? Представление несколько раз переносили из-за моей занятости в театре, но в конце концов дата была определена точно – вскоре после моего двадцать девятого дня рождения.

Народу в зале битком (пришлось даже ставить дополнительные стулья), сотня зрителей расселась за маленькими столиками. Есть и несколько «фармацевтов» – но больше представителей «Мира искусства»: художники Бенуа, Сомов, Сапунов, Рерих, еще Судейкин и Добужинский, работавшие для Пронина (прозванного Собачьим хозяином), романист Мережковский и его супруга – писательница Зинаида Гиппиус, прозванная Мадонной декадентов, поэты Сологуб, Евреинов, Лозинский, юный «авенирист-заумист» Илья Зданевич… и много кто еще – композитор Артур Лурье в салатового цвета рединготе и с длинными волосами на прямой пробор, хореограф Борис Романов по прозвищу Бобиш, создатель «Трагедии Саломеи» – в ней я в прошлом году танцевала в Париже.

Руководили вечеринкой поэты-акмеисты (считавшие, что вдохновение должно быть конкретным, опираться на чувство и повседневность), противопоставившие себя выдыхавшемуся символизму: Михаил Кузмин, этот санкт-петербургский Оскар Уайльд, апологет «любовного товарищества», и Анна Ахматова – «королева Невы», так юна и уже так знаменита. Ее предки, как и мои, были выходцами с Востока. Об этом говорили и выбранный ею псевдоним, и темная шевелюра, и тонкий нос с заметной горбинкой. Она уже была окружена ореолом славы после успеха сборника «Вечер» – питерские барышни восхищались Ахматовой и переписывали ее стихи.[69]

Кузмин и Ахматова с Гумилевым (они во время своего свадебного путешествия) видели меня на парижской сцене в сезоны 1910-го и 1911 годов. Эти трое и пришли ко мне с предложением вечеринки в рамках «музыкальных понедельников» в «Бродячей собаке». Репетиции, приготовления – все проходило чудесно. Пронин со своей командой оказались очень энергичными людьми. Все готово. Музыканты (клавесин, флейта, арфа, виола да гамба) расселись по местам. Я переоделась в комнатушке, смежной с главным залом, что-то вроде подсобки, где стулья стояли верхом друг на друге рядом со стеллажами для бутылок.