Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета — страница 41 из 66

я предусмотрен легкий ужин, от него мне никак нельзя уклониться.

Этой вечеринке не суждено завершиться. Как во сне – а точнее бы сказать, как в кошмаре, – я вижу выходящую на сцену Анну Ахматову в черном платье, сколотом на талии крупной камеей, на плечи наброшена пестрая шаль. За ней Кузмин, сияющий, в лиловом жилете, его темно-карие проникновенные глаза полны благодарности. Меня поздравляют. Меня чествуют. Я едва слышу, что говорят вокруг. Время тянется невыносимо долго. Я чувствую себя так, словно играю шута в немом фильме и в замедленной проекции. Мне преподносят только что напечатанную брошюру в лиловом переплете, это сборник стихов в мою честь, там есть еще рисунки и фотографии. Название: «Букет для Тамары Карсавиной». Ахматова нежным голосом декламирует собственный мадригал. В нем говорится о моих черных глазах – необычайно черных, и о гибком теле. Одна женщина превозносит красоту другой – разве это не редкость само по себе? Наступает черед Кузмина, и он, протягивая мне бокал шампанского с ананасом, сравнивает меня то с Коломбиной, то с Саломеей. А за ужином очередь Евреинова и Лозинского – оба тоже читают собственные стихи… Я не заслуживаю таких похвал. Я плохо танцевала. Я все испортила. Мне стыдно, я глупа, я виновата…

Сегодня утром я разыскала в ящике стола моей спальни брошюрку, аккуратно лежавшую в большом конверте из крафтовой бумаги; цветастая обложка разрисована Судейкиным, Серовым, моим другом Сориным и другими… Сев у окна, из которого мне видна природа, бурно расцветающая под майским солнцем, так далеко от «Бродячей собаки», так далеко от мартовской петербургской измороси, я медленно перечитала каждый из этих шедевров, созданных для меня и только для меня пятьдесят пять лет назад безмерно талантливыми поэтами. Продекламировала вслух, вновь ощутив красоту русского языка, ритм стихов. Я едва сдерживала слезы – они жгли мне глаза. И сразу же после этого одним махом написала эти страницы, не размышляя, не прерываясь, ничего не пропустив. Просто заботясь об истине. Будь у меня талант Гоголя, эти записи могли бы называться «Записками сумасшедшей».

Когда уже закусили, а я изо всех сил старалась сделать довольное лицо, Генри наконец подошел и пробормотал мне на ухо несколько извинений. Мой танец ему понравился – но он сожалел, что и атмосфера, и публика тут… «не того уровня».

– Кто они, все эти люди, my darling? Эти никчемные сумасброды, неудачники, эти личинки?

Нет, я их не забыла, эти ужасные слова.

«Сумасброд, неудачник, личинка» – Кузмин, эстет с целым букетом талантов: художник, композитор, романист, драматург, переводчик, ученый-славист, прекрасный знаток магической философии, которого знал и которым так восхищался мой брат. Это он-то личинка – благородный дух, так и не эмигрировавший из страны и умерший в нищете в 1936-м?

«Неудачница-личинка» Анна Ахматова, красавица Серебряного века, осталась в Советском Союзе, испытала на себе преследования режимом; три года назад она умерла – и сейчас ее называют крупнейшей русской поэтессой XX века.[70]

А ее муж Николай Гумилев, основатель движения акмеистов, великий путешественник, добровольцем ушедший на войну 1914 года, казненный большевиками в 1921-м… он – личинка?

Рерих, художник и визионерский театральный декоратор, философ, исследователь, археолог, этнолог, основатель нескольких учебных заведений, теософ, в 1929 году номинировавшийся на Нобелевскую премию мира… личинка?

А другие? Кульбин, военный врач, государственный советник, преподаватель университета, артист, конферансье, музыкант, издатель, меценат… А Бенуа, а Мережковский… Анненков, Лурье – какие таланты…

Этим «личинкам» война, а потом и революция принесут муки, изгнание или гибель.

Совершила ли я ошибку, поддавшись обаянию англичанина? Были ли мы созданы друг для друга? Генри Брюс преклонялся перед одним только Шекспиром, презирал интимную поэзию и всевозможные сердечные излияния. В романах он пролистывал описания (которые я так любила!) и всегда соглашался, что ничего не понимает в «русской душе».

Тот день стал последним моим приходом в «Бродячую собаку». Для Генри – первым и последним. У нас даже не было времени объясниться: на следующий день я уезжала в европейское турне. Спустя три месяца, 28 июня 1914 года, произойдет убийство в Сараево и заполыхает Первая мировая война с участием России на стороне союзных держав. Чувствовавший возраставшее недовольство Николай II увидел в этом возможность повести за собой народ на старого немецкого соперника.

Двадцать седьмого июня я оказалась в Германии и хотела как можно скорее вернуться в Россию, но, как я и писала об этом в «Моей жизни», мой отъезд задержали на один день, и из-за этого я добралась до границы между Германией и Россией (в те времена Германия включала Восточную Пруссию и граничила с Россией) в тот самый момент, когда ее закрывали. Нас завернули – и мне пришлось проехать в товарном поезде всю Германию до Голландии. Оттуда я попала в Англию, а уж затем, через Скандинавию и Балтийское море, приехала наконец обратно в Россию.

Не желая компрометировать Дягилева, я в «Моей жизни» не стала объяснять причину задержки, из-за которой пришлось возвращаться таким обходным путем. А дело в том, что в то самое утро Шиншилла позвонил мне – он сказал, что срочно нуждается в деньгах, и мне пришлось немедленно отправиться в банк, чтобы предоставить ему нужную сумму. Вот почему я смогла отбыть лишь на следующий день.

А добравшись до родного города, я не узнала его. Теперь он назывался не Санкт-Петербургом (что звучало слишком по-немецки), а Петроградом, и это был совсем другой город. Атмосфера царила мрачная. «Бродячую собаку» закрыли. Театры работали кое-как, и публика, состоявшая в основном из военных, требовала гимнов и парадных маршей!

Разрываясь между двумя мужчинами, я жила в настоящем аду. Но нужно было продолжать работать, питаться, спать, танцевать…

Питер в бурю

Биконсфилд, 18 мая 1969

Пройдет целых пять лет, прежде чем я снова увижусь с Дягилевым.

В годы Первой мировой труппа «Русских балетов» рассеялась, но не перестала работать. Шиншилла и несколько его соратников обосновались сперва в Италии, а потом в Швейцарии. Там, поселившись на вилле Bellе Rivе в Лозанне, на берегу Женевского озера, где их иногда навещал Стравинский, всегда приезжавший с бутылками своего любимого бургундского, они наслаждались покоем и строили всевозможные планы о «будущем танцевального искусства». Большое гостеприимство оказал им и король Испании Альфонсо XIII: поскольку парижская Опера закрылась, он предложил ближайший сезон отыграть в Мадриде.

Я же, со своей стороны, решила остаться на родине и разделить судьбу соотечественников. Фокин поступил так же. Но, всецело занятый продвижением на сцену Мариинского театра своей жены Веры, он избегал любых контактов со мной.

В Петрограде мы по-прежнему жили вместе с Василием в нашей квартире с окнами на канал, но несколько раз в неделю я тайком приходила к Генри, в дом номер одиннадцать на Миллионной. Во время моих турне в Лондоне мы также виделись, и все вспыхивало сызнова…

Можно ли любить сразу двоих? В то время я не знала ответа. Переживая часы восторга у Генри, я не могла обойтись и без Василия. И как могла я в один день разорвать связь, длившуюся так долго, не отмеченную ни малейшей ссорой? Сколько все это могло продолжаться?

Опустошенная невозможностью на что-то решиться, вся во власти угрызений совести, я с головой окунулась в работу, репетируя долгими часами до полного изнеможения. Моей задачей было добиться технического совершенства, от которого хореографические приемы Фокина, ориентированные на эксперимент, экспрессивность и коллективный труд, казались мне весьма далекими. В тот период я часто выступала в Мариинском театре, а роль Лизы в классике из классик – балете француза Жана Доберваля «Тщетная предосторожность» обернулась для меня несомненным успехом. Много лет спустя я с искреннейшим удовольствием передам его хореографию Фредерику Эштону, моему другу и директору лондонского Королевского балета. Высушенная роза из букета, присланного им на мой день рождения, стала закладкой в тетради, где я пишу.

С 1915 года и до большевистской революции питерская интеллигенция собиралась теперь в резиденции его превосходительства Мориса Палеолога, посла Франции в России, собиравшего у себя общество не столь маргинальное, как в «Бродячей собаке», зато более интернациональное, цивилизованное и политизированное. Из окон прекрасного частного особняка на набережной Французов (ныне это набережная Кутузова) открывался захватывающий вид на Неву. Еженедельные обеды, устраиваемые то в одном роскошном зале этой резиденции, то в другом, утонченностью гостей и возвышенностью бесед скрашивали тусклую и тлетворную атмосферу Петрограда тех лет. И я обрела там убежище, причем как «интеллектуальная балерина»! Разве меня не признавали «духовной дочерью Андерсена и Нерваля»?

Иногда к нам присоединялся и мой брат Лев – тогда он как раз защищал диссертацию и готовился занять место преподавателя Петроградского университета, при этом продолжая преподавать в Православной академии. Потешная сумасшедшинка «Бродячей собаки» его всегда отталкивала – зато в лице Мориса Палеолога (быть может, дальнего кузена со стороны нашей матери) он обрел внимательного и образованного слушателя.

Морис Палеолог любил балет и не пропускал ни одного из моих спектаклей. В «Мемуарах», опубликованных им позднее, «Царская Россия во времена мировой войны», он тонко отзывается о моих выступлениях 1916-го – в «Сильвии» (на музыку Лео Делиба) и «Ненюфар» с хореографией Петипа.

«Сильвия», которую я танцевала в коротенькой греческой тунике, пестро раскрашенной Добужинским, получила из всех моих ролей самые многочисленные и восторженные отклики. В начале балета нимфа-недотрога, я по ходу действия постепенно превращаюсь в мстительницу Диану. После родов Ника я сильно похудела и теперь, сама того не желая, обладала гибкой фигурой и осунувшимся лицом «роковой женщины», о котором всегда мечтала.