ных зерен и орехов, меда и конопли.
Протиснувшись сквозь толпу, я быстро мчалась к лавкам старьевщиков. Вот где я могла торговаться часами напролет, досыта предаваясь своей неистребимой страсти к живописным «безделушкам», разрозненным кофейным чашечкам, вазам из цветного стекла, медным статуэткам, твердокаменным пресс-папье, шкатулочкам, сувенирам, выточенным из серебра и продававшимся за бесценок, – я тщательно выбирала их, придумывая, в какие комнаты поставлю в зависимости от оформления и расцветки. Например, вот эта китайская чашка с внутренними перегородками – изумрудно-зеленой и лазурно-синей, очень «бакстовская» – и сегодня стоит на моем ночном столике: я использую ее как флакончик: в одном отделении – глазные капли, в другом – снотворные. Могу заключить, что мой вкус был отнюдь недурен – ибо крохотные вещицы, на которые европейцы взирали с таким презрением, а я покупала их по цене куска хлеба, ныне продаются по таким ценам, что мне впору пожалеть – отчего ж я не купила их побольше!
Любимым пристанищем для меня были рынок тканей и его неописуемый хаос. Здесь царил не только невообразимый беспорядок, но и полнейшее разноцветье и оттенков, и мотивов. Особенно меня влекли хлопчатобумажные ткани из «черной» Африки, очень живых расцветок, и я удивлялась, отчего европейские дамы, живущие в Танжере, не придумали сделать их модой дня. Примеряя отрезы, я снова вспоминала непринужденную атмосферу «Русских балетов». И перед моим взором опять возникал Бенуа, придирчиво сличавший два оттенка серого, Бакст, наклеивавший на торс Нижинского лепестки роз, готовя его к подсветке «голубой ветчиной», Пикассо с булавками во рту, присборивавший черные кружева на моей пурпурной юбке. Я будто снова увидела и мое сари из «Талисмана», и разноцветную тунику из «Сильвии», и покрывала Клеопатры, падающие к ногам Иды Рубинштейн, и мой пылающий горячим золотом костюм из «Жар-птицы»… С горечью сожаления вспоминая Питер, Париж, Монте-Карло, я десятками покупала отрезы, которые находили применение в подушках, в рубашечках Ника и моих вещицах – из них шилось множество пеньюаров и просто домашних платьев…
Я часами просиживала на веранде, развалившись в шезлонге под сенью жасмина и бугенвиллей, читая и перечитывая Александра Дюма или Пьера Лоти – писателей, в юности так меня манивших. Оба некоторое время прожили в Танжере, и нам смогли показать их дома – как и дом художника Жака Мажореля, сына резчика по дереву Луи, – в 1917 году он приехал в Марокко в поисках того ультрамаринового цвета, который и принесет ему известность.
Сказать по правде, приток писателей, привлеченных примечательностями Танжера, продолжился и после нашего отъезда в 1919-м, и пример всем показал Андре Жид. Танжер подсказал Сент-Экзюпери его блистательного «Маленького принца», а Полю Морану – мрачную «Гекату» («Геката и псы»), где изображена женщина-педераст. И передача Танжера марокканцам, произошедшая в 1956-м, не смогла сдержать этого потока. Я слышала, что и сегодня американское поколение «битников», всякие там Керуаки, Берроузы, Гинзберги и прочие Полы Боулзы превратили его в Dream City – «Город мечты», но не с тем, чтобы открыть для себя новые горизонты, а дабы утопить свою неприспособленность к жизни в попойках и наркотиках.
Мы уже совсем обосновались в Танжере, как вдруг в дипмиссию пришла шифрованная телеграмма – мы долго недоумевали, как ее пропустил Форин-офис. Это оказалось личное послание Дягилева, адресованное только мне. Я понадобилась Шиншилле – ведь он открывал новый сезон «Русских балетов»!
Людвиг
Биконсфилд, 11 июня 1969
Вчера я провела очень-очень приятный денек в обществе Людвига. Его приглашение посетить замок в Уоддесдоне пришлось кстати – ибо я чувствовала, что необходимо сделать перерыв в писанине и дать себе немного отдохнуть.
Садясь в машину, припаркованную во дворе – внутри уже ждал Людвиг, – я снова увидела того охранника – он держал за руку маленькую внучку, и та на сей раз, вместо того чтобы разрыдаться, улыбнулась мне во всю ширь. А отец сказал удивительную фразу, которая, конечно, made my day[75], как выражаются по-английски:
– Джули-Энн так восхищается вами. Она хочет заниматься танцем…
День был соткан из солнца и света, и машина привезла нас в деревню Уоддесдон, что километрах в тридцати от Биконсфилда. Я, предпочитая комфорт, обулась в спортивные мокасины и старалась идти побыстрее, всячески скрывая старческое ковыляние. Мой тергалевый костюм, зеленый как елка, и брошка от Шанель удостоились комплиментов Людвига. Сам он, зачесав назад белое руно волос, мог похвастаться замшевым пиджаком, галстуком в клетку и широкими солнечными очками, какие теперь в большой моде. При ходьбе он опирался на трость – как он сам объяснил, «из-за проблем с бедром».
Почему мы поехали в Уоддесдон – грандиозный семейный дом, построенный в конце ушедшего века в неоренессансном стиле, в подражание замкам Луары? Потому что в начале 1920-х годов владельцы, Джеймс и Дороти Ротшильд, заказали для одного из залов семь панно на темы из «Спящей красавицы» Баксту. В 1957-м году замок по завещанию перешел «Нэшенел Траст» (Службе охраны исторических памятников) и был открыт для посещения – вот Людвиг и подумал, что хорошо бы нам вместе полюбоваться этими панно, тем более что ни он, ни я их не видели. К несчастью, нам объяснили, что Ротшильды перед отъездом сняли панно со стен, и они до сих пор украшают столовую в их лондонских апартаментах. Огорчившийся Людвиг купил для меня в киоске при замке альбом, где воспроизводились эти эффектные картины.
Я пишу эти строки, а альбом – вот он, открыт передо мною. Бакст сделал эти панно в 1922-м, за два года до своей преждевременной смерти в пятьдесят восемь лет. Стиль легко узнать – тщательно и кропотливо отделанный. Как не поразиться такому реализму и точной выписанности деталей – и в то же время все это переходит в безумно поэтичную волшебную сказку. На задней стороне обложки красуется фотография семейства Ротшильдов. Некоторые лица мне знакомы: Беатрис Эфрюсси, урожденная Ротшильд, и другие – те, что были близки к Дягилеву.
Тысяча девятьсот двадцать второй был трудным для Бакста, уже страдавшего от болезни легких, которая и сведет его в могилу. Из-за неуплаты за «Треуголку» он все еще судился с Дягилевым. Тот предпочел ему Соню Делоне для номера из «Клеопатры», Дерена как автора костюмов и декораций для «Фантастической лавки», а для «Песни соловья» – Матисса, и без всяких угрызений заказал Пикассо новый занавес к «Фавну» взамен первоначального. Доведенный до крайности Бакст обратился к парижской Опере и частным меценатам.
Что касается его личных дел – ему удалось вывезти в Париж семью, остававшуюся в России, но его потрясла печальная новость: его сестра Розалия, поэтесса, умерла от голода в Петрограде. Помню, до какой степени была поражена и я: умереть от голода! Тогда-то я и решилась регулярно отправлять посылки с провизией Василию.
Этот замок в Уоддесдоне, который я посетила в обществе Людвига, примечателен коллекциями мебели, живописных полотен, гобеленов и французских вещиц XVII и XVIII веков, некоторые из них принадлежали королеве Марии-Антуанетте. Воображаю, как пропитался духом этих прелестных диковинок Бакст, создавая декорации к «Спящей красавице», которые Дягилев в приливе симпатии заказал ему в 1921 году. Провал этого балета довершил окончательную ссору обоих мужчин.
Нас с Людвигом очень насмешил рассказ гида о том, как в 1890 году королева Виктория, посетившая замок, предпочла не любоваться коллекциями и садами, а провела все время, зажигая и гася громадную люстру в вестибюле, – к ней только что подвели электричество.
После прогулки в парке, где был очаровательный птичник, Людвиг предложил пообедать в Эйлсбери – так назывался ближайший городок. Я охотно согласилась. Вот так мы и оказались в King’s Head – «Королевской голове», старейшем пабе Эйлсбери, где нам принесли жареные на гриле сосиски и… по большой кружке Beachwood Bitter. Когда я была юной танцовщицей в Санкт-Петербурге, нам говорили, что пить пиво «неприлично», и я испытывала некоторое недоверие к этому напитку, но ведь один-единственный разок в обычай не войдет. Зато хоть какое-то разнообразие после швепса моего Ника!
Мы с Людвигом болтали как старые друзья, уже называя друг друга по именам. Я впервые заметила у него скромный слуховой аппарат. Он рассказал мне кое-что о себе. Не намного моложе меня, он родился в Берлине, в семье отца-баварца и матери-еврейки. Его страстное увлечение – история искусства; призвание – архитектура. К приходу к власти Гитлера он успел стать признанным архитектором и вместе со многими художниками и интеллектуалами своего поколения эмигрировал в Соединенные Штаты, а потом в конце концов выбрал для проживания Соединенное Королевство, где сменил профессию, перейдя работать в банковский сектор. Вдобавок к родному немецкому и к английскому, на котором он говорил лучше меня, Людвиг в совершенстве владел и французским, в чем я не замедлила убедиться. Он провел весь 1927 год в Париже по служебной необходимости.
Был он вдов или разведен? Какой прихотью судьбы очутился в этом приюте для стариков?.. Несомненно, он задавался тем же вопросом и в отношении меня. Мы с ним не касались таких личных подробностей. Разговор вскоре перешел на тридцатые годы, такие страшные, и на схожесть нацизма и коммунизма – двух кошмаров века, от которых мы убежали: уничтожение индивидуальности, культ вождя, репрессии, пропаганда, антисемитизм, ненависть к интеллектуалам, важность грубой силы и насилия, пристрастие к грандиозной архитектуре, подавляющей личность… Потом он спрашивал меня о «Русских балетах», страстным поклонником которых оказался.
Из паба я вышла навеселе – после пива, быть может, даже слишком, – но поскольку Людвиг, осушивший целых две кружки, тоже развеселился, все пошло к лучшему в этом лучшем из миров. Настал миг, когда он произнес такие слова: