Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета — страница 55 из 66

Среди русских беженцев попадались до того обнищавшие, что мы с женами делегатов создали комитет, чтобы оказать им помощь. Кое-кого из них мы с Генри даже сами приютили – от великой княгини, разоренной, но неспособной отказаться от прошлых запросов, до одного антиквара – этот, продувная бестия, гладя Ника по головке, другой рукой ловко прикарманивал мои драгоценности.

Вокруг Софии на многие десятки километров во все стороны простиралась почти нетронутая сельская местность. Насколько хватало взгляда, вдаль уходили серо-серебристые березовые рощи, сменявшиеся густыми дубовыми и буковыми лесами. Весной холмы до самого горизонта покрывались облачками диких ирисов, оранжево-фиолетовые лепестки которых манили бабочек; кусты сирени, высоченные как деревья, удивляли бесконечными переливами голубого и лилового. Среди цветочных полей вдруг вырастала скала – черная, с изрытой почвой вокруг; и бывало, из скал били струи водопада. В долинах у подножия Балкан паслись огромные стада буйволов и диких коней.

Пусть даже нам приходилось довольствоваться питой (это местный хлеб), крутыми яйцами, а в жаркие сезоны – дынями, мне приятно вспоминать наши воскресные пикники на берегу реки Искыр в обществе гувернантки Ника и нашего шофера Николая Николаевича. Генри в своих мемуарах подробно описал нашу тогдашнюю челядь, и я не буду на этом останавливаться, но непременно хочу выразить мое личное уважение Николаю – опустившемуся сыну генерал-губернатора Одессы, расстрелянного большевиками. Тронутые его достоинством и неколебимой верностью, мы обращались с ним как с членом семьи.

Помимо дипломатических кругов в Софии мало где можно было развлечься. Однажды вечером мы отважились сходить в Национальный театр посмотреть пьесу Чехова. В антракте, когда зажгли свет, кто-то узнал меня. Тут же по партеру пронесся слух, и все присутствовавшие в зале русские встали, чтобы поаплодировать мне стоя. На следующий день я удостоилась чести быть упомянутой в местной прессе.

В Софии Ник пережил и свой первый актерский опыт. По просьбе британской общины я поставила на сцене и придумала хореографию – весьма личную – для «Золушки», в которой дочь сэра Эрскина, шефа дипмиссии, играла героиню, а рядом с нею был мой сын, очаровательный маленький принц; ему уже исполнилось девять лет.

Каждое мое пребывание в Софии омрачалось мыслью о возвращении и перспективой возобновления турне по всей Европе – я уже не находила прежнего удовольствия в них. Я утратила искру Божию. Если занимаешься ремеслом только ради денег – значит, пора остановиться. Пусть с годами я стала не так востребована, мне уже не так аплодировали – это меня ничуть не трогало. Я стремилась лишь к одному – быть с моей семьей. Найденные мною в архиве письма к Генри подтверждают это:

«Для меня имеет значение только то, что исходит от тебя и от нашего семейного очага. Стараюсь не плакать, когда пишу эти строки, но я страдаю. Я устала. Я хочу вернуться».

Генри подал в отставку в 1926-м. По его мнению, Союзническая комиссия по военным репарациям выполнила свою задачу и теперь самое время уступить место дипломатическим представительствам; это было запоздалое решение.

Дом на Альберт-Роуд

Биконсфилд, 23 июня 1969

Вот так мы и вернулись опять в Лондон с Ником и его гувернанткой. Николай Николаевич покинул нас, устроившись шофером такси в Париже, но мы сохранили с ним связь. Впервые за всю нашу с Генри совместную жизнь мы смогли отложить кое-какие денежки в кубышку и теперь, наконец, готовы были осуществить старую мечту: купить домик, обставить его по нашим вкусам, и пусть дни текут радостно и беспечно. Коротка карьера у танцовщиц. Мне уже предстояло уйти в тень. Мысль, что пора «бросить сцену, пока она сама вас не бросила», начинала преследовать меня. Мои письма к Генри свидетельствуют не только о растущей усталости от своего ремесла, но и о чувстве одиночества в моих турне – иногда на грани отчаяния.

Вилла моей мечты (говорю «моей», потому что Генри, всегда более рассудительный, чем я, поначалу видел в ней одни недостатки и неудобства) ожидала нас в доме номер четыре по Альберт-Роуд. Она, вместе с выходящим на Риджентс-парк роскошным садиком, была типичной для этого квартала, построенного на рубеже XVIII и XIX веков неким Джоном Нэшем в отчасти помпезном неоклассическом стиле – в те времена этот стиль должен был доказать миру, что Англия не только нация мелких лавочников. Некоторые приписывают Нэшу такое же значение для Лондона, какое барон Османн имел для Парижа.

Нам пришлось брать взаймы, причем на долгие годы вперед, но что за беда – ведь это был наш первый и, несомненно, – по крайней мере мы так думали, – наш последний дом. Нику он понравился сразу. Со временем дому пришлось пережить несколько неудачных перестроек, и они нанесли ущерб тому, что и составляло особый шарм стиля Нэша, иначе говоря – его симметричности. Мы не могли предвидеть, что необходимы окажутся работы по каменной кладке, и я воспользовалась этим, чтобы достроить еще целый этаж – никак не меньше! Для внутреннего убранства мы пригласили профессионала, и он, сам человек весьма состоятельный, принялся за усовершенствования так, как делал бы для себя. Холл при входе велел облицевать мраморной плиткой, в стенах проделал ниши для бронзовых статуэток (которых у нас вовсе и не было), добавил пилястры с капителью в дорическом стиле. Непонятней и фантастичнее всего сейчас мне кажется то, что как раз тогда Генри сидел без работы, и при этом мы ни разу не потребовали смету. Ответ тут простой: мы старались выглядеть важными господами. Генри – поскольку таковые и впрямь были среди его предков, а я – просто воспитанная родителями, так и не научившимися сводить концы с концами. Да ведь и в прошлом, в годы моих триумфов в «Русских балетах», – разве я не была настоящей принцессой?

Себе в будуар мне хотелось занавеску на сюжет «Возвращения из Египта», но в Лондоне такого не сыщешь. Я воспользовалась своей поездкой в Париж в 1927-м, чтобы специально заказать такие в специальном ателье рядом с Бастилией. Я уже писала, что у меня в каком-то ящичке до сих пор хранится письмо со следом губной помады от Корис Саломе – оттенка «венецианского розового», ибо в нашей гостиной меня бы устроил только такой. Муж пытался убедить меня, что вполне подошел бы цвет «помпейская роза» или даже «цикламен», но я и слушать не хотела – и, конечно, заказала что подороже. Увы, мы так и не смогли использовать гостиную с ее неудачно встроенным камином и множеством входных дверей по назначению, как зал для приема гостей. В конце концов Генри велел расставить там книжные шкафы, и они скрыли мои прекрасные розовые обои, а сама гостиная превратилось в «кабинет Ника», так никогда ему и не послуживший.

А еще я помню, как мы приобретали у лондонских антикваров портреты каких-то неизвестных людей, заменивших нам «семейные портреты». Несколько напольных канделябров можно было выдать за бронзовые. Монументальное кресло в стиле Людовика XIV, в котором я обычно сидела, когда что-нибудь писала (у него было только одно достоинство – оно распрямляло мой стареющий позвоночник), непропорционально громоздкое по сравнению с небольшим бюро в стиле ампир, круглый одноногий столик «Ренессанс» и барочная статуэтка святого Флориана на камине – весь этот старый хлам был куплен именно тогда, чтобы заполнить пустой и мрачный дом, слишком вместительный для нас троих.

Оказавшись проездом в Лондоне, Александр Бенуа сделал эскиз внутреннего убранства нашего дома, по точности способный поспорить с фотоснимком, и Генри включил его в свои мемуары.

Этот изысканный домик принадлежал нам до 1931 года, и могу сказать, что мы жили в нем счастливо. В перерывах, все более и более продолжительных, между моими турне я наводила лоск в доме и пыталась придать садику красоту марокканского парка (увы – и мимоза, и банановые деревья захирели) или болгарских ланд (сирень разрослась так, что затмила все остальное). Еще я старалась культивировать лекарственные растения, читая все что могла найти о них, ради естественного стремления сделать волосы погуще и сгладить морщины. Пока я бывала в отъездах, компанию Генри составлял наш силихем-терьер Джоэй, а сам он работал в огороде в ожидании телефонного звонка – ибо был уверен, что таковой вот-вот последует и ему предложат должность в какой-нибудь международной организации. Мы лишились шофера, и теперь Генри сам водил наш купленный по дешевке автомобиль, который то и дело ломался.

Должна сознаться, что повальный крах банков 1929-го не оставил в моей памяти сильных впечатлений. Знаменательными событиями этого года для меня были поступление Ника в Итон и кончина Дягилева – я узнала о ней в тот самый момент, когда ставила последнюю точку в «Моей жизни». Уже позднее я напишу о Шиншилле восхищенный текст, воздающий ему по большим его заслугам и опубликованный в приложении к переизданию 1948 года. Предубеждение, омрачавшее всю жизнь Дягилева, – никогда не плавать на корабле, – сбылось: он умер в Венеции, городе на воде! Рядом не оказалось ни Лифаря, ни Кохно, ни Мясина. Его последние часы облегчили и потом уладили последние формальности представительницы того «проклятого пола», которого он всегда так опасался, – Мися Серт и Габриэль Шанель. «Малышка-модельерша» оплатит погребение Дягилева, как ранее похороны Радиге. Творец «Русских балетов» покоится теперь на кладбище Святого Михаила в Венеции – его любимом городе.

А вот о годе 1930-м мы с Генри храним горькое воспоминание. Я – из-за одного немца-импресарио, задумавшего сделать спектакль и поручившего мне поставить его с десятью танцорами, да все очень быстро скисло – импресарио оказался гангстером; а Генри – из-за субъекта, представившегося Зеленовым, – этот субъект втравил его в сомнительный бизнес по импорту болгарской свинины, хорошо хоть, Генри вовремя бросил это дело. Надо же нам было оказаться такими наивными! Как бы там ни было, а уже становилось очевидным: мы в который раз, как говорят во Франции, оказались «с жадным взглядом и пустым брюхом», а наши финансы стремились к нулю. Тут вырисовывались три выхода… и мы испробуем все: мне – давать уроки, Генри – во что бы то ни стало раздобыть должность и, наконец, последнее средство: продать дом.