Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета — страница 62 из 66

Поучившись у Макса Рейнхардта и на курсах драматического искусства, Ник был принят в Ливерпульский театр. Тридцать первого августа 1939 года он должен был дебютировать в пьесе Сесила Робертса «Копьями против нас» – о первых днях войны 1914-го глазами одной австрийской семьи. Мы тогда, только что вернувшись из Будапешта, поселились в Клифтоне, под Ноттингемом, в имении моих свекра и свекрови, перешедшем в руки моего деверя, а сами пока ждали случая снять квартиру в Лондоне.

Ник, трусивший до полусмерти, запретил нам приходить на премьеру. Пришлось – с нетерпением и легкой тревогой – ждать третьего представления, чтобы наконец увидеть нашего сына впервые на сцене. Наконец вечером 2 сентября мы приходим в театр. Пьеса начинается. Скрещиваем пальцы – и вдруг один из персонажей, сын (австриец), с победоносным видом объявляет отцу:

– Война, папа! Какая радость! Началась война!

Мы с Генри в панике взглянули друг другу в глаза. Мгновенно вспыхнули в памяти события 1914-го: люди, в панике бегущие по неосвещенным улицам, треск пулеметов, спектакли, вдруг прерванные на середине…

Постановка выдержала всего четыре представления – ибо в воскресенье 3 сентября вопль «началась война» стал реальностью. Накануне, 1 сентября, Гитлер вторгся в Польшу, а 3 сентября 1939 года правительства Великобритании и Франции объявили войну Германии. Кошмар начался сызнова. Театральная карьера Ника, едва наметившись, завершилась. Придется ждать почти десяток лет, чтобы он смог начать новую карьеру – уже как киноактер.

А мы 3 сентября, в страшной спешке упаковав кое-что из одежды, взяв документы и какую-то еду, все втроем рванули на машине. Направление: Лондон. Уже под вечер, когда нежный свет окутывал пейзаж как предвестие надежды и покоя, мы остановились на обочине, чтобы съесть по сэндвичу, и вдруг из соседней рощицы выехал сверкающий мотоцикл. Затормозил, объехал вокруг нас, потом еще раз, помедленнее, и умчался туда же, откуда выскочил. Мотоциклист в черной кожаной военной куртке, чье лицо полностью скрывала каска, казался выходцем ниоткуда. Он напомнил мне большевиков – те тоже любили черные кожаные куртки, трескучие мотоциклы и приемы безмолвного устрашения. Мы оцепенели.

– Прекрасное начало для фильма о войне! – не удержался от замечания мой сын.

Мы разразились нервным хохотком. Все трое повидали и не такое.

На следующий день Ник отправился в Ноттингем, чтобы присоединиться к «Шервуд Форестер» – пехотному полку британской армии, к которому был приписан. В своих мемуарах Генри поместил фотоснимок нашего сына в великолепной военной форме. Светлые глаза – отцовские, а вот мрачное выражение лица, за которым кроется ностальгия, – от меня.

Нам с Генри больше негде было жить. Мы просидели всю войну в малюсенькой квартирке Ника в Примроуз-Хилл, на севере Лондона. В ней было полным-полно мышей. Генри предлагал поставить мышеловки, но я отказалась: в конце концов, эти маленькие зверьки не сами выбрали родиться мышами, как и мы не сами выбрали эту войну, кое-как прожитую нами вместе с миллионами наших соотечественников. Главное и эгоистичное упование наше с Генри было на то, что наш сын выживет в боях. И вот настал день, когда он, демобилизовавшись, вернулся, и нам впервые в семейной жизни пришлось делить две маленькие комнатки на троих. Мы заключили «джентльменское соглашение», и все прошло как нельзя лучше. В то время я по крайней мере освоила ремесло кухарки. Серьезно и прилежно – так же, как занималась танцами, – я наконец научилась готовить по книге рецептов, наверное, забытой здесь кем-то из бывших съемщиков.

Книга рецептов французской кухни. Что тут скажешь – повезло!

Верные друзья

Биконсфилд, 19 июля 1969

В 1954 году в Лондоне торжественно отметили двадцатипятилетие кончины Дягилева. В рамках празднования прошла большая выставка и званый ужин, куда пригласили всех, когда-либо знавших Шиншиллу. Особенно я обрадовалась встрече с Александром Бенуа – он в свои восемьдесят четыре засел за написание мемуаров. Первый том выйдет по-английски в 1960-м, с предисловием, которое написала я. Как жаль, что смерть прервала эту работу – будь она завершена, каким бы стала уникальным свидетельством эпохи! В память о нежных чувствах, какие он питал ко мне в прежние годы, Александр привез мне из Парижа духи «Бийе-ду» дома Фрагонар.

Лифарь рассказал мне о «своих» звездах из парижской Оперы: Иветт Шовире, Жанин Шарра, Мишеле Рено, юных Лиан Дайде и Клоде Бесси… И мой верный дружок Жан-Луи Водуайе тоже приехал из Парижа. Он рассказал о реваншистских настроениях, охвативших послевоенный Париж, о травле тех, кто, подобно ему или Лифарю, оставшемуся работать в Опере, продолжал трудиться в учреждениях культуры в период оккупации, – чтобы, как он выразился, «не дать культуре умереть».

До самой своей кончины в 1963-м – в этом же году суждено будет умереть и Жану Кокто, и Франсису Пуленку, – Жан-Луи будет постоянно держать меня в курсе всего, что он называл «своей парижской хроникой». Расскажет и о вызвавшем споры возвращении в 1957-м Габриэль Шанель – ее на долгие годы приютила Швейцария. В свои семьдесят пять она вернулась к моде – и ее дутые сумочки и двухцветные туфли-лодочки были еще изобретательнее прежнего.

В Шатле, где в 1909-м давали первые представления «Русские балеты», теперь, в 1950-е годы, ставили только помпезные полуоперетты типа «Мексиканского певца» Луиса Мариано, спектакля, выдержавшего больше тысячи показов. Зато Театр на Елисейских Полях, где создавался «Послеполуденный отдых фавна», сохранил к программе очень строгие и современные требования.

Жан-Луи одарил меня подробным рассказом об одном из последних богемных скандалов столицы, случившемся в Париже 2 декабря 1954-го на представлении «Пустынь». Композитор Эдгар Варез, которого всегда поддерживал зять моего брата Льва Пьер Сувчинский, сам определял свое произведение как «электронно-симфоническое»: резкие звуки, перкуссии, а еще – шум заводских машин и звон металлических тарелок, записанные задом наперед. Совместное звучание оркестра и магнитофонных записей сбило публику с толку. Осуждающие перешептывания набирали силу и стали такими громкими, что кресла, которые принялись трясти зрители, оказались в опасности, и зал эвакуировали. Самым интересным и новаторским во всей этой истории было то, что вечерний концерт записали на радио – со всеми оскорблениями, пронзительными воплями и креслотрясением во время исполнения произведения! Недавно я раздобыла себе диск Вареза и прослушала «Пустыни», все думая, что бы сказал об этом Дягилев. И, по-моему, он нашел бы это очень мудрым!

Именно Жан-Луи первым поведал мне о дуэли на шпагах, сегодня почти забытой, – между Сержем Лифарем и маркизом де Куэвасом. Она произошла 30 марта 1956 года у въезда в Париж. Куэвас, представлявшийся чилийским аристократом, а на склоне лет женившийся на наследнице семейства Рокфеллеров, создал в Монте-Карло собственную компанию, состоявшую по большей части из американских танцовщиков – таких как Розелла Хайтауэр. Видимо, «Большой балет» маркиза де Куэваса составлял серьезную конкуренцию Лифарю – ибо последний обвинил первого в плагиате. Серж в этой дуэли отделался царапиной на руке и при мне даже намеком не упомянул об этом маскараде, фантасмагорическом в современной и демократической Франции. Ностальгия по славному героическому прошлому? Желание создать рекламный скандал по лекалам Дягилева? Наверное, и то и другое. Жан-Луи описал мне и секунданта Куэваса – некоего Жана-Мари Ле Пена, служившего маркизу экспертом по оружию; кажется, он, невзирая на пересекавшую один глаз черную повязку, подавал надежды на блестящую депутатскую карьеру.

Вспоминается и встреча с моим первым поклонником Федором Козловым на представлении труппы Большого театра в «Ковент-Гардене». Это 1956-й, «Ромео и Джульетта». Все ожидали увидеть очередной бесконечный и ретроградный «драмбалет», однако спектакль удивил великолепным уровнем танцоров, красотой и неподражаемостью балерины Галины Улановой, «советской Гарбо», которой, правда, уже исполнилось сорок шесть лет. После представления я получила предложение приехать вместе с английскими танцорами в Москву – в соответствии с соглашением, подписанным компанией Нинетт де Валуа и Большим театром в рамках культурного сотрудничества между Великобританией и Советским Союзом. Недолго я колебалась с решением: вторжение в Венгрию (с 1947-го года ставшую коммунистической) советских войск 4 ноября сразу положило проекту конец.

Хрущев подавал большие надежды – ведь он разоблачил сталинские преступления, – но десталинизация не означала освобождение стран Восточной Европы от влияния Москвы. Мне вспоминались наши прекрасные годы в Будапеште, а потом поспешный отъезд оттуда… Что сказал бы Генри об этом новом повороте венгерской истории? Как часто за нашу долгую совместную жизнь, столь космополитичную и беспокойную, нам было что и с чем сопоставить.

А впрочем, что ни говори, – да разве я и впрямь так хотела вновь увидеть Россию, которой теперь управлял необразованный мужик Хрущев, обзывавший абстрактную живопись «собачьим дерьмом»? Эта страна уже не была моей. Моя психология, мое мышление были мышлением британской гражданки, или шире – европеянки. В 1958 году Хрущев снова поглумился над мировым общественным мнением, запретив издание «Доктора Живаго» Пастернака, которому дали Нобелевскую премию по литературе. А потом еще и ракеты на Кубе, и «холодная война», – а ведь я так надеялась, что война закончилась и уже не вернется впредь.

Для чего так необходимо, чтобы политика всем правила и все разрушала? Уже с шестидесятых годов непревзойденные танцовщики, приезжающие из СССР, – Майя Плисецкая или молодое поколение – Владимир Васильев, Екатерина Максимова, Ирина Колпакова, Наталия Макарова, Борис Акимов, – регулярно выступают в Европе, и всегда с триумфальным успехом. А ведь мы могли бы столько сказать друг другу!

Рудольф Нуреев и Марго Фонтейн: пара-миф