Я тебя никогда не забуду… — страница 10 из 22

мир цифр и чей-то профиль машинальный.

Здесь реализмом трудно потрястись —

не Репин был наш бедный портретист.

А после были вырваны листы.

Наверно, мой упившийся предшественник,

где про любовь рванул, что посущественней…

А следующей фразой было:

ТЫ

X

ТЫ сегодня, 16-го, справляешь день

рождения в ресторане «Берлин».

Зеркало там на потолке.

Из зеркала вниз головой, как сосульки, свисали

гости. В центре потолка нежный, как вымя,

висел розовый торт с воткнутыми свечами.

Вокруг него, как лампочки, ввернутые

в элегантные черные розетки костюмов,

сияли лысины и прически. Лиц не было видно.

У одного лысина была маленькая, как дырка

на пятке носка. Ее можно было закрасить

чернилами. У другого она была прозрачна,

как спелые яблоко, и сквозь нее, как зернышки,

просвечивали три мысли (две черные и одна

светлая – недозрелая).

Проборы щеголей горели, как щели в копилках.

Затылок брюнетки с прикнопленным прозрачным

нейлоновым бантом полз, словно муха по потолку.

Лиц не было видно. Зато перед каждым, как

таблички перед экспонатами, лежали бумажки,

где кто сидит. И только одна тарелка была

белая, как пустая розетка.

«Скажите, а почему слева от хозяйки

пустое место?»

«Генерала, может, ждут?» – «А может,

помер кто?»

Никто не знал, что там сижу я. Я невидим.

Изящные денди, подходящие тебя поздравить,

спотыкаются об меня, царапают вилками.

Ты сидишь рядом, но ты восторженно

чужая, как подарок в целлофане.

Модного поэта просят: «Ах, рваните чего-то

этакого! Поближе к жизни, не от мира сего…

чтобы модерново…»

Поэт подымается (вернее опускается,

как спускают трап с вертолета). Голос его

странен, как бы антимирен ему.

Молитва

Матерь Владимирская, единственная,

первой молитвой – молитвой последнею —

я умоляю —

стань нашей посредницей.

Неумолимы зрачки Ее льдистые.

Я не кощунствую – просто нет силы,

жизнь забери и успехи минутные,

наихрустальнейший голос в России —

мне ни к чему это!

Видишь – лежу – почернел, как кикимора.

Всё безысходно…

Осталось одно лишь —

грохнись ей в ноги,

Матерь Владимирская,

может, умолишь, может, умолишь…

Читая, он запрокидывает лицо. И на его

белом лице, как на тарелке, горел нос,

точно болгарский перец.

Все кричат: «Браво! Этот лучше всех. Ну и

тостик!» Слово берет следующий поэт.

Он пьян вдребезину. Он свисает с потолка

вниз головой и просыхает, как полотенце.

Только несколько слов можно

разобрать из его бормотанья:

– Заонежье. Тает теплоход.

Дай мне погрузиться в твое озеро.

До сих пор вся жизнь моя —

Предозье.

Не дай Бог – в Заозье занесет…

Все замолкают.

Слово берет тамада Ъ.

Он раскачивается вниз головой, как длинный

маятник. «Тост за новорожденную».

Голос его, как из репродуктора, разносится

с потолка ресторана. «За ее новое

рождение, и я, как крестный… Да, а как

зовут новорожденную?» (Никто не знает.)

Как это всё напоминает что-то!

И под этим подвешенным миром внизу

расположился второй, наоборотный, со своим

поэтом, со своим тамадой Ъ. Они едва не касаются

затылками друг друга, симметричные,

как песочные часы. Но что это? Где я?

В каком идиотском измерении? Что это

за потолочно-зеркальная реальность?

Что за наоборотная страна?!

Ты-то как попала сюда?

Еще мгновение, и всё сорвется вниз,

вдребезги, как капли с карниза!

Задумавшись, я машинально глотаю

бутерброд с кетовой икрой.

Но почему висящий напротив, как окорок,

периферийный классик с ужасом смотрит

на мой желудок? Боже, ведь я-то невидим,

а бутерброд реален! Он передвигается

по мне, как красный джемпер в лифте.

Классик что-то шепчет соседу.

Слух моментально пронизывает головы,

как бусы на нитке.

Красные змеи языков ввинчиваются в уши

соседей. Все глядят на бутерброд.

«А нас килькой кормят!» – вопит классик.

Надо спрятаться! Ведь если они обнаружат

меня, кто же выручит тебя, кто же

разобьет зеркало?!

Я выпрыгиваю из-за стола и ложусь

на красную дорожку пола. Рядом со мной,

за стулом, стоит пара туфелек. Они, видимо,

жмут кому-то. Левая припала к правой.

(Как всё напоминает что-то!)

Тебя просят спеть…

Начинаются танцы. Первая пара с хрустом

проносится по мне. Подошвы! Подошвы!

Почему все ботинки с подковами?

Рядом кто-то с хрустом давит по туфелькам.

Чьи-то каблучки, подобно швейной

машинке, прошивают мне кожу на лице.

Только бы не в глаза!..

Я вспоминаю всё. Я начинаю понимать всё.

Роботы! Роботы! Роботы!

Как ты, милая, снишься!

«Так как же зовут новорожденную?» —

надрывается тамада.

«Зоя! – ору я. – Зоя!»

А может, ее называют Оза?

XI

Знаешь, Зоя, теперь – без трепа.

Разбегаются наши тропы.

Стоит им пойти стороною,

остального не остановишь.

Помнишь, Зоя, – в снега застеленную,

помнишь Дубну, и ты играешь.

Оборачиваешься от клавиш.

И лицо твое опустело.

Что-то в нем приостановилось

и с тех пор невосстановимо.

Всяко было – и дождь, и радуги,

горизонт мне являл немилость.

Изменяли друзья злорадно.

Только ты не переменилась.

Зоя, помнишь, пора иная?

Зал, взбесившийся как свинарня…

Если жив я назло всем слухам,

в том вина твоя иль заслуга.

Когда беды меня окуривали,

я, как в воду, нырял под Ригу,

сквозь соломинку белокурую

ты дыхание мне дарила.

Километры не разделяют,

а сближают, как провода,

непростительнее, когда

миллиметры нас раздирают!

Если боли людей сближают,

то на чёрта мне жизнь без боли?

Или, может, беда блуждает

не за мной, а вдруг за тобою?

Нас спасающие – неспасаемы.

Что б ни выпало претерпеть,

для меня важнейшее самое —

как тебя уберечь теперь!

Ты ль меняешься? Я ль меняюсь?

И из лет

очертанья, что были нами,

опечаленно машут вслед.

Горько это, но тем не менее

нам пора… Вернемся к поэме.

XII

Экспериментщик, чертова перечница,

изобрел агрегат ядреный.

Не выдерживаю соперничества.

Будьте прокляты, циклотроны!

Будь же проклята ты, громада

программированного зверья.

Будь я проклят за то, что я

слыл поэтом твоих распадов!

Мир – не хлам для аукциона.

Я – Андрей, а не имярек.

Все прогрессы —

реакционны,

если рушится человек.

Не купить нас холодной игрушкой,

механическим соловейчиком!

В жизни главное – человечность —

хорошо ль вам? красиво ль? грустно?

Проклинаю псевдопрогресс.

Горло саднит от тех словес.

Я им голос придал и душу,

будь я проклят за то, что в грядущем,

порубав таблеток с эссенцией,

спросит женщина тех времен:

«В третьем томике Вознесенского

что за зверь такой Циклотрон?»

Отвечаю: «Их кости ржавы,

отпугали, как тарантас.

Смертны техники и державы,

проходящие мимо нас.

Лишь одно на земле постоянно,

словно свет звезды, что ушла, —

продолжающееся сияние,

называли его душа.

Мы растаем и снова станем,

и неважно, в каком бору,

важно жить, как леса хрустальны

после заморозков поутру.

И от ягод звенит кустарник.

В этом звоне я не умру».

И подумает женщина: «Странно!

Помню Дубну, снега с кострами.

Были пальцы от лыж красны.

Были клавиши холодны.

Что же с Зоей?»

Та, физик давняя?

До свидания, до свидания.

Отчужденно, как сквозь стекло,

ты глядишь свежо и светло.

В мире солнечно и морозно…

Прощай, Зоя.

Здравствуй, Оза!

XIII

Прощай, дневник, двойник души чужой,

забытый кем-то в дубненской гостинице.

Но почему, виски руками стиснув,

я думаю под утро над тобой?

Твоя наивность странна и смешна.

Но что-то ты в душе моей смешал.

Прости царапы моего пера.