Я тебя никогда не забуду… — страница 11 из 22

Чудовищна ответственность касаться

чужой судьбы, тревог, галлюцинаций!

Но будь что будет! Гранки ждут. Пора.

И может быть, нескладный и щемящий,

придет хозяин на твой зов щенячий.

Я ничего в тебе не изменил,

лишь только имя Зоей заменил.

XIV

На крыльце,

очищая лыжи от снега, я поднял голову.

Шел самолет.

И за ним

на неизменном расстоянии

летел отставший звук, прямоугольный,

Как прицеп на буксире.

Дубна – Одесса, март 1964

Киж-озеро

Мы – Кижи,

я – киж, а ты – кижиха.

Ни души.

И все наши пожитки —

ты, да я, да простенький плащишко,

да два прошлых,

чтобы распроститься!

Мы чужи

наветам и наушникам,

те Кижи

решат твое замужество,

надоело прятаться и мучиться,

лживые обрыдли стеллажи,

люди мы – не электроужи,

от шпионов, от домашней лжи

нас с тобой упрятали Кижи.

Спят Кижи,

как совы на нашесте,

ворожбы,

пожарища, нашествия,

мы свежи —

как заросли и воды,

оккупированные

свободой!

Кыш, Кижи…

…а где-нибудь на Каме

два подобья наших с рюкзаками,

он, она —

и все их багажи,

убежали и – недосягаемы.

Через всю Россию

ночниками

их костры – как микромятежи.

Раньше в скит бежали от грехов,

нынче удаляются в любовь.

1964

Сан-Франциско – Коломенское

Сан-Франциско – это Коломенское.

Это свет посреди холма.

Высота, как глоток колодезный,

холодна.

Я люблю тебя, Сан-Франциско;

испаряются надо мной

перепончатые фронтисписы,

переполненные высотой.

Вечерами кубы парившие

наполняются голубым,

как просвечивающие курильщики

тянут красный тревожный дым.

Это вырезанное из неба

и приколотое к мостам

угрызение за измену

моим юношеским мечтам.

Моя юность архитектурная,

прикурю об огни твои,

сжавши губы на высшем уровне,

побледневшие от любви.

Как обувка, возле отеля

лимузины столпились в ряд,

будто ангелы улетели,

лишь галоши от них стоят.

Мы – не ангелы. Черт акцизный

шлепнул визу – и хоть бы хны…

Ты вздохни по мне, Сан-Франциско.

Ты, Коломенское,

вздохни…

1966

Не пишется

Я – в кризисе. Душа нема.

«Ни дня без строчки», – друг мой точит.

А у меня —

ни дней, ни строчек.

Поля мои лежат в глуши.

Погашены мои заводы.

И безработица души

зияет страшною зевотой.

И мой критический истец

в статье напишет, что, окрысясь,

в бескризиснейшей из систем

один переживаю кризис.

Мой друг, мой северный,

мой неподкупный друг,

хорош костюм, да не по росту.

Внутри всё ясно и вокруг —

но не поется.

Я деградирую в любви.

Дружу с оторвою трактирною.

Не деградируете вы —

я деградирую.

Был крепок стих, как рафинад.

Свистал хоккейным бомбардиром.

Я разучился рифмовать.

Не получается.

Чужая птица издали

простонет перелетным горем.

Умеют хором журавли.

Но лебедь не умеет хором.

О чем, мой серый, на ветру

ты плачешь белому Владимиру?

Я этих нот не подберу.

Я деградирую.

Семь поэтических томов

в стране выходит ежесуточно.

А я друзей и городов

бегу как бешеная сука,

в похолодавшие леса

и онемевшие рассветы,

где деградирует весна

на тайном переломе к лету…

Но верю я, моя родня —

две тысячи семьсот семнадцать

поэтов нашей федерации —

стихи напишут за меня.

Они не знают деградации.

1967

Осеннее вступление

Развяжи мне язык, Муза огненных азбучищ.

Время рев испытать.

Развяжи мне язык, как осенние вязы развязываешь

в листопад,

Развяжи мне язык – как снимают ботинок,

чтоб ранимую землю осязать босиком,

как гигантское небо

эпохи Батыя

сковородку Земли,

обжигаясь, берет языком.

Освежи мне язык, современная Муза.

Водку из холодильника в рот наберя,

напоила щекотно,

морозно и узко!

Вкус рябины и русского словаря.

Онемевшие залы я бросал тебе под ноги вазами,

оставляя заик,

как у девки отчаянной,

были трубы мои

перевязаны.

Разреши меня словом. Развяжи мне язык.

И никто не знавал, как в душевной изжоге

обдирался я в клочья —

вам виделся бзик?

Думал – вдруг прозревают от шока!

Развяжи мне язык.

Время рева зверей. Время линьки архаров.

Архаическим ревом

взрывая кадык,

не латинское «Август», а древнее «3арев»,

озари мне язык.

Зарев

заваленных базаров, грузовиков,

зарев разрумяненных от плиты хозяек,

зарев,

когда чащи тяжелы и пузаты,

а воздух над полем вздрагивает, как ноздри,

в предвкушении перемен,

когда звери воют в сладкой тревоге,

зарев,

когда видно от Москвы до Хабаровска

и от костров картофельной ботвы до костров Батыя,

зарев,

когда в левом верхнем углу

жемчужно-витиеватой березы

замерла белка,

алая, как заглавная буквица

Ипатьевской летописи,

ах, Зарев,

дай мне откусить твоего запева!

Заревает история.

Зарев тура, по сердцу хвати.

И в слезах, обернувшись, над трупом Сахары,

львы ревут,

как шесты микрофонов,

воздев вертикально с помпушкой хвосты —

Зарев!

Мы лесам соплеменны,

в нас поют перемены.

Что-то в нас назревает.

Человек заревает.

Паутинки летят. Так линяет пространство.

Тянет за реку.

Чтобы голос обресть – надо крупно расстаться,

зарев,

зарев – значит «прощай!», зарев – значит

«да здравствует завтра!».

Как горящая пакля, на сучках клочья волчьи

                                                             и песьи.

Звери платят ясак за провидческий рык.

Шкурой платят за песню.

Развяжи мне язык.

Я одет поверх куртки

в квартиру с коридорами-рукавами,

где из почтового ящика,

как платок из кармана,

газета торчит,

сверху дом,

как боярская шуба

каменными мехами. —

Развяжи мне язык.

Ах, мое ремесло – самобытное? Нет, самопытное!

Оббиваясь о стены, во сне, наяву,

ты пытай меня, Время, пока тебе слово не выдам.

Дай мне дыбу любую. Пока не взреву.

Зарев новых словес. Зарев зрелых предчувствий,

революций и рас.

Зарев первой печурки,

красным бликом смеясь…

Запах снега Пречистый,

изменяющий вас.

* * *

Человечьи кричит на шоссе

белка, крашенная, как в Вятке, —

алюминиевая уже,

только алые морда и лапки.

1967

Роща

Не трожь человека, деревце,

костра в нем не разводи.

И так в нем такое делается —

Боже, не приведи!

Не бей человека, птица.

Еще не открыт отстрел.

Круги твои —

ниже,

тише.

Неведомое – острей.

Неопытен друг двуногий.

Вы, белка и колонок,

снимите силки с дороги,

чтоб душу не наколол.

Не браконьерствуй, прошлое.

Он в этом не виноват.

Не надо, вольная рощица,

к домам его ревновать.

Такая стоишь тенистая,

с начесами до бровей —

травили его, освистывали,

ты-то хоть не убей!

Отдай ему в воскресение

все ягоды и грибы,

пожалуй ему спасение,

спасением погуби.

1968

Художник Филонов

С ликом белее мела,

в тужурочке вороненой,

дай мне высшую меру,

комиссар Филонов!

Высшую меру жизни,

высшую меру голоса,

высокую,

как над жижей,

речь вечевого колокола.

Был ветр над Россией бешеный,

над взгорьями городов

крутило тела повешенных,

как стрелки гигантских часов.

На столике полимеровом —