Я тогда тебя забуду — страница 10 из 86

и наливает еще. У двери снова приходится ей задержаться надолго. Подает и нам на полати. Я тянусь к ковшу, но мама бьет меня по руке. Я понимаю, что рано еще, поэтому не обижаюсь.

Наконец все довольны. Мужики расселись на полу, и началась беседа.

— А кресты-то за что получил? — спрашивают мужики Дениса.

— Дак ведь за что их получали? — говорит он насмешливо, а сам поворачивается к Аксинье: — Ну-ко, достань их, пусть на побрякушки посмотрят, кто не видел.

Аксинья достает кресты из-за иконы, подает Денису, тот прикрепляет их на рубашку, пониже ордена, и приподнимает на ладони, чтобы всем было видно.

— Дак ведь кресты-то за дурь да за баловство давали, — продолжает неторопливо, с гордецой Денис, — за то, что жизнь не жалел свою молодую. В копейку ее оценивал.

Побренчал Денис крестами, а потом помрачнел и уже без улыбки говорит:

— Я ведь когда на войну на германскую шел, глупый был. Думал: али грудь в крестах, али голова в кустах. Вот тебе и лез будто очумелый. А как окунулся в пекло-то в это, ну, подумал, да-а-а. Но ничего…

И смотрит Денис на всех, и на нас с мамой тоже. Встряхивает кудрями — а они рассыпаются и снова завиваются — и рассказывает:

— И как не погиб, как голову не сложил, удивляюсь. Сам генерал Самсонов говорил, когда второй крест вручал: «Ну, Денис Тимофеевич…» Не поверите, так и говорил: «Ну, Устюжанин, счастливый ты, брат». Ей-богу, так и сказал при всех: в рубашке, говорит, ты, солдатик, родился, уж больно ты, говорит, удачлив.

Рассказывает Денис не торопясь. Все сидят и слушают. Никто слова проронить не смеет. Только Авдотья-Мишиха, вдовая баба, прижимается к маме и шепчет ей, бессовестная, прямо в ухо. А мне все слышно.

— Ты посмотри на него, на Дениса-то. Ты погляди, мужик-то какой. Да с таким мужиком-то рядышком бы, хоть посмотреть бы одним глазком дали, не то что чего-нибудь другое с ним заиметь, — шепчет Авдотья. — У тебя, Серафима, тоже сердце-то замирает небось? Тоже без мужика-то не первый год живешь…

А мужики опять спрашивают. Их, видно, интересует совсем другое:

— А где воевать-то пришлось, Денис Тимофеевич?

— Дак ведь все больше в Мазурских болотах.

— Небось горя-то хлебнуть пришлось, Денис Тимофеевич?

— Пришлось, что говорить. Хороша война за горами. А как она тебя самого за хребтину возьмет, так не обрадуешься. Провались она сквозь тартарары. Вот когда меня первая хлобыстнула, так даже всплакнулось. Сижу и реву, песню вспомнил: «Аль тебе тесно было в чистом поле пройти». Про пулю-то, бывало, помните, как хорошо пели? Вот февральскую-то революцию в госпитале и встретил, когда царя сбросили. Ну, страху было! Виданное ли дело: всю жизнь под царем жили, а тут нету. Куда он девался да кто на его светлость руку посмел поднять?

— Дак ведь ты и за гражданскую-то, говорят, тоже орден получил? — спрашивает кто-то из мужиков.

На него кричать начали:

— Че ты, не видишь?

— Толы-то совсем, видно, залил…

Денис показывает на орден, который на красный бант наложен, и отвечает не торопясь:

— Было и это. Только ведь когда на гражданскую-то войну взяли, так нашлись люди да объяснили что к чему. Все понятно стало. Тут я уж в другую сторону свою трехлинейку направил. И опять стрелять. Ни крови своей не жалел, ни жизни за власть нашу рабочую и крестьянскую. Сколько прошагал и проехал! Сколько земли из окопов выбросил! Сколько пуль гулять пустил по земле по русской — не сосчитать! А вот, как видите, жив.

Авдотья-Мишиха снова прижимается к маме и опять шепчет, а мне все слышно:

— Аксинья-то больно радуется. А плакать бы не пришлось. Вишь, баб-то сколько. Да все одна другой лучше. Да все на него зарятся. А она как корова комолая — сколько с эдаким мужиком прожила, а ни одного робенка не принесла. Стыдоба одна!

Денис расправляет грудь, высокую да крутую, и говорит-заливается, как песню поет, — и радостно, и страшно. А потом, будто нечаянно, нет-нет да подымет голову, да поведет глазами по полатям, да остановится на нас с мамой. Взглянет и ждет, когда мы на него посмотрим, и будто в сердце залезает. Мама даже в лице меняется. И так мы с ним переглядываемся. Я киваю ему так, чтобы никто не заметил. А он улыбается. Ну, думаю, видно, любит нас Денис. Да и правду сказать, какой человек не чувствует, что его любят.

Денис глаз оторвать от нас не может. Лежим мы с мамой на полатях, и холодно нам, и жарко, и сердце дрожит, и щеки горят. Да и страшно, как подумаешь: заметят бабы, что Денис только на нас и смотрит, — осудят. Главное, не дай бог, Авдотья увидит, уж больно она баба завидущая. У самой-то мужик повесился, так она никак в себя не придет — все другого ищет.

Наконец и Аксинья будто первый раз нас увидела, долго смотрела — глазами уперлась, да и все. Я в сторону смотреть стал, чтобы она ничего не поняла. Потом она сказала своему мужику:

— Устал небось, Денис Тимофеевич? Может, хватит на седни? Да и бабам одно расстройство.

Все начали собираться. Поднялись, слезли с полатей, отчего в избе стало еще теснее, и с говором, со слезами и с шутками вывалились из дома, будто никого и не было. Мы с мамой тоже слезли с полатей и пошли домой быстро и весело. По дороге мама целовала меня, и я все-все понимал.

III

Прошла зима. Мы без отца, кажется, уже и привыкли. Будто его и не было никогда. От него ни слуху ни духу. Ни письма, ни вести, ни передачи. Жив ли, помер ли, может, и правда другую семью завел, как все говорили, или к нам снова вернется? Никто ничего не мог сказать. Когда бабы особенно надоедали со своими расспросами, мама говорила:

— А что сделаешь? Крестом любви не свяжешь.

Пришло благовещенье. В деревне всю старую солому сожгли. Вот огня и дыма было, когда зимние постели горели! В этот день все перебираются спать в клети да в сени. Празднуют.

Мама послала меня за солью к Авдотье-Мишихе. Известно, что соль взаймы брать — к ссоре. С Авдотьей мама часто ругалась, поэтому к ней и за солью посылать не боялась. Привычное дело с Авдотьей ссориться.

— Иди к Авдотье, соли попроси, — сказала мама мне.

Я обрадовался: уж очень в такое время в доме сидеть не хочется. Выскочил на крыльцо и тут же невольно воскликнул:

— Боже мой!

Вот он, праздник! Земля, будто лето началось, светлая да горячая от солнышка весеннего. Петухи стараются перекричать друг друга. Где-то совсем близко пиликает гармошка. Кто-то затянул песню. Небо чистое, будто его нет совсем. Праздник кругом. Иду по деревне, опасаясь собак и парней, которые всегда готовы подстроить тебе какую-нибудь каверзу.

На этот раз ребятишек не оказалось, а собака незнакомая, завалящая какая-то, увязалась за мной. И не лает, а бежит по пятам, принюхиваясь. Лучше бы лаяла, а так того и гляди за ногу схватит. Я ускорил шаг — собака не отстает, так и прицеливается к ноге. Тогда я нагнулся, изобразил, что беру камень в руку. Взмахнул этой рукой, сжатой в кулак, и собака со страху упала, но быстро вскочила, тявкнула испуганно и пустилась от меня прочь.

И тут я услышал над собой голос:

— Эк-кой ты молодец!

Я по голосу да по тому, как у меня сердце вздрогнуло от радости, узнал, что это Денис Устюжанин.

— Здорово, кум! — сказал он мне весело.

— Здрасте, Денис Тимофеевич, — ответил я.

Он подал мне руку, я пожал ее что было силы, и мы сели на бревна.

Приблизившись к Денису, я почувствовал запах вина, но нельзя сказать, что удивился: известно, какой мужик в праздник трезвым бывает?

— Ну, так как живешь? — спросил Денис.

— Дак ведь как живу, — ответил я, — отца все нет. Бабу, говорят, завел в городе.

— Вот беспутный мужик, — поддержал Денис и начал меня рассматривать с головы до ног. — Дай-ко я на тебя погляжу…

Под его взглядом я съежился.

— Так ты совсем человеком стал, ей-богу, — продолжал Денис — А давно ли, кажись, подподольник был. Идешь, бывало, с матерью и все в юбках прячешься. Только вот ты больно уж бледен и худ. Это плохо, Ефимка. А весь в Серафиму. Уж больно она хороша у тебя, мать-то.

Денис закурил, пустил несколько колец дыма, задумчиво проговорил:

— Да-а-а, ты, брат, в мать пошел. Это хорошо. Остальные-то у вас в отца. А ты, как мать, белый на лицо да улыбчивый, и глаза такие же нежные. Глубокие глаза. Люблю такие. Отец-то ведь у тебя совсем не такой.

У меня замирало сердце от этих разговоров. Мне льстило сознание того, что я похож на маму, что я совсем не такой, как отец. О нем мне и думать не хотелось.

— А Санька тоже похож на маму, — сказал я.

— Да, Санька тоже похож, — подтвердил Денис.

Он посмотрел на меня, улыбнулся и проговорил:

— Эх, Ефимка, мне бы такого сына, как ты…

— Дак ведь что, — ответил я. — Глупое дело нехитрое.

Так всегда говорила бабка Парашкева, когда кто-нибудь сообщал ей, что какая-то баба опять собирается родить.

— Ты смотри, какой быстрый, — с улыбкой сказал Денис, — а вот у меня с Аксиньей нет никого. Не получается.

Это было мне в диковинку, чтобы баба не рожала.

— Как это так? — ответил я. — Возьми маму мою: она вот Саньку принесла, так мы и не заметили. А меня, говорят, в поле родила. А Аксинья твоя не знает, куда силы деть…

— Так вот то-то и оно, — сказал Денис, — здоровая как кобыла, а на главное-то ее нет.

Я не все понимал в его рассуждениях. Денис видел это и потому предложил:

— Знаешь что, Ефимка? Я еще посижу здесь, а ты иди: дома тебя искать будут.

Но я испугался и стал упрашивать:

— Никто меня искать не будет. Кому я нужен? Можно я еще посижу с тобой?

— Ну, сиди, — успокоил меня Денис — Мне с тобой хорошо. И вообще, Ефимка, не поверишь: вот ты где у меня с матерью твоей.

И показал на грудь, наложил свою огромную ладонь на то самое место, где у человека рубахой закрыто сердце. Еще посидели, Денис напряженно и, как мне показалось, торопливо курил. Потом встал и проговорил:

— Знаешь что, Ефимка? Приходи ко мне домой. Поговорим.