— А когда? — спросил я.
— Когда хочешь. Хоть сейчас.
— Я только соли у Авдотьи-Мишихи возьму. Мама послала.
Я вспомнил, что пора уходить. Вскочил в готовности бежать. Денис толкнул меня широкой ладонью в спину и тоже пошел, потом повернулся и, притянув к себе, сказал:
— Право, приходи, Ефимка, когда-нибудь. Больно ты на мать свою похож… Глаз не оторвешь.
Я побежал к Авдотье и вскоре вернулся домой с солью.
И тут на меня напало раздумье. Мама собиралась куда-то. Она была нарядная. Это меня поразило. Такого с ней не было, как уехал отец.
Искусство наряжаться даже в самой глухой деревне испокон веков считалось утонченной поэзией в жизни женщины. И тогда, в пору моего детства, стремление украсить себя было сокровенной мыслью каждой женщины. Деревенская баба испытывала неизъяснимое наслаждение, когда была нарядная и могла кому-то понравиться.
— Ты куда, мам? — спросил я тревожно.
Она посмотрела на меня. Я увидел сияние ее огромных темно-синих глаз, ожидание на ее улыбчивом и спокойном лице и затрепетал в надежде:
— А меня возьмешь?
Но мама вылила на мою радость ведро холодной воды:
— А кто с Санькой? Тогда ты иди, я посижу…
Опять этот Санька, вечно он. Вот лежит в зыбке, шевелится и гулькает, довольный всем, потому что накормлен.
Он раздражал меня, но мама смотрела с мольбой, и я дрогнул.
— Иди, — сказал я.
— Ты посиди с ним, Ефимка.
— Иди, иди, — повторил я. — Я посижу с этим Санькой.
Подойдя к двери, мама на мгновение остановилась, как бы спрашивая разрешения.
— Иди, мам, — сказал я, успокоившись, — иди с богом.
И мама выскочила в дверь, как молодая.
Только она захлопнула за собой дверь, как старая мысль обожгла меня: а как же дядя Денис? Небось он ждет меня не дождется.
Я посмотрел на Саньку и понял, что оставлять его одного опасно: он выпадет из зыбки.
Санька между тем все больше и больше разгуливался, хватался руками за края и поднимался с сопением на колени, стараясь вылезти вон.
— Куда лезешь? — крикнул я ему строго.
Санька засмеялся.
— Куда тебя некошной несет? — еще строже спросил я его.
Увидев во мне что-то смешное, Санька захохотал.
— Погоди! — пообещал я и тут же пожалел его.
Его широкий рот и редкие зубы, все худенькое тельце, устремленное ко мне, говорили о том, что он верит мне и надеется, и это разоружило меня. Я начал его качать, оттягивая зыбку до пола и подбрасывая ее до потолка. Санька визжал от страха и восторга, но спать не собирался.
Желание убежать к Денису было сильнее меня. Я рвался в выборе решения до тех пор, пока не придумал. Я быстро отрезал горбушку хлеба, прожевал ее, в получившейся жевке размешал щепотку маковых зерен, которые нашел за иконой. Положил все это в рожок, сунул Саньке в рот дойку и заставил его сосать.
Вскоре Санька уснул. Колебаний никаких не было: меня неудержимо тянуло к Денису, и я выскочил из избы.
Я летел к нему, будто за спиной выросли крылья. Слова Дениса: «Больно ты на мать свою похож» — колотились в моей груди. Так хотелось, чтобы кто-нибудь говорил мне такие нежные и добрые слова. Я бежал, не обращая внимания на тявканье собак и оклики ребятишек, которые как из-под земли вырастали на пути.
Но вот и дом Дениса. Я прыгаю по ступенькам крыльца, открываю сени, бегу по гладким половицам, скользя и падая, и с шумом открываю дверь в избу. Мне уже невозможно остановиться. Я тщательно закрываю дверь и радостно кричу с порога: «Здорово живете!», — ожидая, что Денис ответит: «Здорово, кум, заходи, поговорим».
Но вместо Дениса меня встречает Аксинья, его жена. Она спрашивает в упор:
— Ну, че пришел?
Я чувствую себя так, будто попал в западню. Я знаю, что Аксинья — баба вздорная и злая, и потому боюсь раскрыть секрет. Не говорю, что меня звал Денис. Это было бы предательство. Поэтому я будто ни в чем не бывало отвечаю Аксинье:
— А меня мама за солью прислала. Попроси, говорит, у тетки Аксиньи.
Но Аксинья не настроена разговаривать со мной.
— Какую ей еще соль? Мало она насолила? — кричит она на меня. — Пусть подолом меньше трясет перед чужими мужиками! Своего-то отпустила. Говорят, бабу в городе завел. Так за чужими сичас?
Я пячусь назад, нащупываю скобу и, быстро открыв дверь, выскакиваю в сени.
Но недаром говорят, что случай тому служит, кто чего-нибудь уж очень сильно хочет. Не успел я добежать до нашего дома, как увидел Дениса. Он шел по концу деревни. Его прямая, высокая фигура виднелась издалека. Уж его-то я не спутал бы ни с кем. Я подумал, что он идет к Житовым — это они жили в самом конце деревни. Но вот он прошел мимо их двора, свернул влево на дорогу, ведущую к Пуге, и исчез. Я растерянно стоял, не зная, что предпринять, и в это время услышал, как голосит Санька.
Я влетел в избу, ощупью пробрался к зыбке и вытащил брата. Он дрожал от страха и холода и время от времени устало всхлипывал. Я прижал его к себе, стараясь успокоить, и поднялся с ним на полати. Оказавшись рядом со мной, Санька притих. Я согрел его своим телом, и так, обнявшись, мы с ним и уснули.
Проснулся я от света луны. Было тревожно и страшно. «Где мама? — подумал я. — Не случилось ли с ней чего-нибудь?»
Я освободился от объятий Саньки, перелез через спящую на печи бабушку и спустился в избу. Осторожно, чтобы не разбудить никого, приоткрыл дверь и хотел было юркнуть в темноту ночи, но неожиданно что-то загрохотало, закричали, закудахтали испуганно куры, и к моим ногам скатилось со ступенек пустое ведро.
— Кого там еще носит? — крикнула бабушка, и я замер.
Выждал, когда снова затихло, а бабка Парашкева захрапела, и осторожно поднялся на полати.
Санька снова обнял меня, что-то пролепетал, и мы провалились с ним и полетели, обнявшись, и сквозь сон я слышал, как на улице кто-то говорит и поет. И когда мне стало хорошо-хорошо и невыносимо сладко, мама вышла откуда-то сияющая и легкая. Она будто вылетела из тьмы, я увидел ее глаза и понял, что она кого-то ищет, озираясь по сторонам. А на улице кто-то пропел явственно и чисто:
Девушки, в волости бывали ли?
Ягодинку моего случайно не видали ли?
Я легко поднялся и полетел навстречу маме. Когда она снова посмотрела вокруг, спросил ее:
«Мама, ты кого ищешь?»
Она улыбнулась и приложила палец к губам.
Я сразу понял. И в это же время увидел Дениса. Он шел навстречу нам легко и плавно, будто плыл. Он тоже улыбался и прикладывал палец к губам, чтобы я молчал.
Я показывал им, что никому не скажу, что сохраню нашу тайну, и в это время Денис обнял маму, взял меня на руки так, что я оказался между мамой и им, и снова на улице кто-то запел:
Я тогда тебя забуду, ягодиночка моя,
Когда вырастет на камушке зеленая трава.
Мы с мамой смеемся, а Денис целует то меня, то маму. И нам хорошо всем. И нет никого вокруг. Только мама, Денис и я, и мы летим, и сердце замирает и колотится, точно птица в руках человека. И в эту сладость врывается голос мамы:
— Ефимка!
Я улыбаюсь. Я счастлив.
— Ефимка!
Мама дергает меня и испуганно кричит:
— Ты что это с ним сделал, с Санькой-то?!
Я окончательно просыпаюсь. Вижу маму, наклонившуюся надо мной. Вижу Саньку, всего облепленного рвотой, бледного и липкого.
— Че ты сделал с ним, Ефимка?!
— Я его накормил маком, — откровенно признаюсь я, еще находясь под впечатлением добра, в котором я пребывал во сне.
Мама схватила Саньку, оттолкнула меня и крикнула:
— И откуда вы, идолы, навязались на мою голову!
И понесла орущего Саньку мыть.
Я тоже долго ревел, больше от обиды, чем от боли, но вскоре на полати поднялась мама. Она уложила Саньку, обняла меня, и я уснул счастливый и умиротворенный. Но продолжения сна уже не было.
Наступила поздняя осень. С полей свезли последние суслоны. В этот день мама взяла меня с собой в поле: уж очень я просился. За день она намаялась так, что снова заболела нога. Мама сорвала подорожник, положила его на рану, обвязала тряпицей. Говорят, подорожник от порезов помогает — недаром порезником зовут.
Бабы ушли гурьбой, затянув нескончаемо длинную многоголосую песню. Мы шли медленно и долго. Мама с трудом ступала на больную ногу, поэтому мы все больше и больше отставали от баб. Вначале мы потеряли их из виду, потом и песен их звонких не стало слышно. В это время к нам и подъехал Денис Устюжанин — как с неба свалился. Поравнявшись с нами, он осадил жеребца и выпрыгнул из телеги. Жеребец встал (до чего умное животное!).
Денис поздоровался и предложил подвезти.
— Садись, кума, и ты, Ефимка, садись, — сказал он.
Мама попыталась было сесть, но нога не слушалась, и она виновато посмотрела на Дениса. Тот легко поднял ее и осторожно посадил в телегу. Посадил и меня, хотя нужды в этом не было никакой: я мог в любую телегу запрыгнуть с ходу.
Жеребец потихоньку тронул, и Денис пошел рядом с телегой у маминых ног.
— Ты что это, Серафима, босиком-то ходишь? — спросил он.
— Дак а что, разве нельзя?
— Так ведь простудишься.
— А простужусь, дак ведь жалеть-то некому.
Это меня сразу обидело. Я насупился и показал, что мне не нравится такой разговор. Денис это понял. Он кивнул на меня. Мама повернулась ко мне, обняла, обхватила голову, и обида прошла. Мама была в длинном платье, повязанном поясом под самой грудью. Денис и на это обратил внимание.
— Ты что это, Серафима, платье-то старомодное носишь, уж больно длинное? — спросил Денис и положил руку маме на ногу.
— Дак ведь я не девка юбки-то короткие носить да голые ноги показывать, — ответила мама и сбросила руку Дениса со своей ноги.
— Я ведь к чему говорю: их у тебя можно царю показывать, а ты прячешь, — объяснил Денис и снова положил руку на прежнее место.
Мама тщательно закрыла колени подолом платья, но руку Дениса не сбросила, а сидела в телеге и насмешливо улыбалась. Ветер играл концами косынки, которой аккуратно и туго была повязана голова. Мамины худенькие плечи и грудь остро прорисовывались сквозь одежду. Денис смотрел на маму, не отрываясь. Он улыбался, глубоко и шумно дышал.