Я тогда тебя забуду — страница 12 из 86

Мама вдруг начала шутить. Она всегда так делала, когда ей было тяжело. Уж я-то знал ее. Она взяла руку Дениса в свои руки, с силой сжала их и проговорила тихо:

— Что, Денис Тимофеевич, екнуло сердечко-то?

Денис остановился, стал и жеребец.

— Не поверишь, Серафимушка, — прошептал Денис, — ноги подкосились, идти не могу.

— Эх, мужики, мужики, — произнесла мама, но Денис перебил ее:

— А ты выйди вечером на крыльцо, покажи свое белое лицо.

— А что, — весело сказала мама, — и вышла бы. К тебе бы обязательно вышла. Кабы бога да свекрови не боялась.

Так и стояли мы во ржаном поле. Жеребец будто был посвящен в нашу тайну и поворачивал голову то вправо, то влево. Временами он вытягивал шею, пытаясь увидеть, что мы делаем, догадывался о чем-то, словно радовался и тихонько фыркал.

Денис запрыгнул в телегу, ударил вожжами жеребца по крупу, и тот обиженно и капризно понес, разбрасывая куски земли в разные стороны. Нас всех охватила необъяснимая радость. При подъемах и спусках по обкатанной пыльной дороге мама испуганно хваталась за Дениса и прижималась к нему. Я дурачился и подпрыгивал. Денис что-то кричал маме в ухо. В шуме и грохоте телеги она не могла расслышать слова, но на всякий случай улыбалась.

Денис натянул вожжи, жеребец остановился как вкопанный. Денис качнулся, на мгновение прислонился к плечу мамы, обнял ее и сказал:

— Я тебе кричу-кричу, а ты не слышишь!

— Дак ведь грохот-то какой.

— Я тебя спрашиваю, почему ты за меня замуж не вышла?

Мама с тревогой посмотрела на меня:

— Что ты, Денис Тимофеевич! Разве об этом сейчас можно говорить?

— А почему бы и нет?

— А потому что неворошенный жар под пеплом лежит.

Денис обрадовался, попытался привлечь маму к себе. Его нос с горбинкой подчеркивал страстность лица. Но мама отстранила Дениса и объяснила свое поведение:

— Гляжу я на тебя, и непонятно мне: чему ты радуешься? По-моему, дак ведь плакать надо бы.

Помолчала и ни с того ни с сего сказала:

— Вишь, как получилось. Смолоду-то думалось, рожь сеем, а под старость, гляди, лебеду косим.

Денис согласился. А мама тряхнула головой, посмотрела на него пронзительно и сказала:

— Ну что, помучили себя, подразнили, и, видно, хватит пока.

Но Денис смотрел на маму с мольбой.

Жеребец тронул, застоявшись, и шел кое-как, плелся, играючи, балуясь своей силой и не чувствуя над собой хозяина.

— Что тебе баба многодетная? Ты небось девкам во сне снишься.

— Так ведь на всю бы жизнь, — сказал Денис и ударил жеребца вожжами. — Н-ну, уснул, что ли?

Тот сразу сорвался в рысь. Телегу начало бросать и трясти. Разговор прекратился.

У деревни Денис остановил жеребца. Схватил маму в беремя, осторожно поставил на землю, с восхищением выдохнул:

— Платье-то на тебе какое!

— Завсе ношу, — ответила мама. — Че мне его жалеть?

Я выскочил из телеги. Денис прыгнул в нее и, стоя, размахивая вожжами, угнал, скрылся в пыли.

Мы с мамой остались на дороге одни. Когда вошли в деревню, я сказал:

— Мам, а дядя Денис говорит, вот мы с тобой где у него.

Я показал на грудь, наложив свою ладошку на то самое место. Мама положила руку мне на голову и погладила. Домой мы вернулись точно осиротелые.

V

В субботу топили баню. Мама натаскала воды из Лебедки, наколола дров. Бабка Парашкева разожгла каменку, вымыла банные шайки и колдовала с паром.

Первыми мылись дед Ефим, Иван и Василий. Ребята выскочили быстро и убежали на игрище. Дедушка мылся долго. Кряхтел, охал и кричал. Несколько раз выскакивал в предбанник — отдышаться и отойти (на улице было холодно). Потом надел чистые порты и пошел в избу. Бабы ему приготовили самогонку, огурцы, квас, хлеб, и он шел радостный в предвидении не бог весть какого удовольствия.

Дошла очередь и до нас с Санькой. Мы мылись обычно с мамой и бабушкой. Разделись, плеснули воды на каменку. Когда пар поднялся, легли, боясь обжечься, а мама и бабушка сели на полок, вздыхали и отходили от трудов и забот, подобрели друг к другу — невиданное дело.

Мама поднялась, чтобы набрать в бадейку воды, выпрямилась во весь рост, оплела себе шею сзади руками. Бабушка встала перед ней и начала шептать:

— Господи, ишь ведь какая ты хорошая без мужика-то стала.

Она стояла рядом с мамой, будто для сравнения.

— А я-то ведь посмотреть срам. Охо-хо, уплыли годы, как вешние воды. Как посмотрю, сама себе не баска больно.

Стояла перед мамой старая, Дряблая, выцветшая, похожая на пень, вывернутый с корнем; кривоногая, худая, со складками на шее и животе.

— И то, — вдруг заговорила она, — по соломе жита не узнаешь. А ведь раньше какая была, куда с добром!

Бабушка разглаживала себя и смотрела на маму, не отрывая глаз, с восторгом и завистью.

— Они, мужики-то, всю красу с нас снимают. А ты без нашего ирода-то, без Егорки беспутного, хоть он и сын мой, расцвела, как яблоцько налитое.

Яблок она никогда не ела и даже не видела, но слышала, что так говорят, когда хотят кого-то уж больно похвалить. Сам я, забегая вперед, скажу: первый раз увидел и попробовал яблоки в Москве, когда мне было четырнадцать лет, но до этого надо было еще дожить. Бабушка умерла перед войной, так и не попробовав «яблоцька налитого».

Когда мы оделись, мама сказала:

— Идите, мамаша, отдыхайте, я приберу здесь.

На что бабушка ответила:

— Вишь его, снег пошел. Мотри, какой валит. Ты, Серафима, оденься, домой-то пойдешь. С пару-то простудиться недолго.

Из бани мы вытянулись втроем: бабушка, я, за мной, крепко ухватившись за руку, полусонный Санька. Он то и дело падал, я его поднимал и в конце концов возненавидел — так измучился с ним.

Оказалось, что дедушка, выпив самогонки и закусив чем бог послал, убрел в деревню. Бабушка полезла в передний угол под лавку, вытащила оттуда свою бутылку, поставила хлеб, лук и квас. Я, как кормящая мать, помог Саньке взобраться на полати, сгоношил ему постель, и он вскоре затих.

Бабушка отпила из бутылки, аккуратно закупорила ее, заела все и начала собираться.

— Ты, Ефимка, ложись. Матерь-то скоро придет. Не бойся, — наказала она мне и улизнула из дома, выкатилась.

Мне страшно было сидеть в пустой избе. Спать не хотелось. Санька спал, присвистывая носом. Поговорить было не с кем, и я побежал к маме.

На улице шел снег, сверху, снизу, с боков — кругом было белым-бело и в то же время ничего не видно. Первый снег всегда радость. Тропинку в баню я знал твердо, поэтому бежал быстро, ничего не опасаясь.

Я вбежал в предбанник, тщательно, как учила мама, закрыл за собой дверь и в темноте испугался. Из бани доносился странный, глухой и прерывистый мамин голос.

— Уйди, антихрист! — кричала она. — Уйди, дьявол!

Я сел на лавку, прижался к стене ни жив ни мертв, не в силах что-нибудь предпринять. В голосе мамы я почувствовал испуг.

Лихорадочно думал, что бы это было такое, когда вместо испуганного крика услышал мамин радостный голос:

— Уйди, демон! Откуда ты взялся? По душу по мою пришел, что ли?

Я сидел, замерев.

— Тебе радость, — шептала мама, — а на меня грех…

Кто-то говорил ей быстро и горячо, но так тихо, что я ничего не понимал.

— Это же совесть надо потерять, — умоляла и плакала мама. — Куда я глаза сейчас свои дену? Что ты со мной делаешь?

Кто-то успокаивал ее, отвечая на упреки. Я пришел в себя, тихо, чтобы не скрипнула, открыл дверь в баню и в еле брезжущем свете трепещущего огня коптилки разглядел маму и Дениса. Он держал ее как маленькую на руках, а она обвивала ему шею своими руками.

Я захлопнул дверь, выскочил из предбанника и в ужасе, с криком и ревом побежал в гору по заснеженной дорожке, спотыкаясь и падая. В избе я вскочил на полати в чем был и сидел там, дрожа.

Скоро прибежала мама. Она скинула с себя кафтан, упала на колени. Ее голые ноги лежали на мокрых холодных досках пола. Она повернулась в угол и начала молиться.

После молитвы она разделась, приползла ко мне на полати, обняла меня. Я прижался к ней.

— Ну че ты испугался, птичка моя ненаглядная?

— Я думал, ты не придешь…

— Куда же я от тебя денусь? Ты сам подумай.

И я уснул.

На следующий день дед Ефим ругался с утра:

— Опять кто-то в баню ночью ходил. Следы идут по огородам. Никак парни девок водят, охальники.

Мне было страшно: вдруг кто-нибудь догадается. Маму я теперь часто видел на молитве. Она просила, умоляла:

— Отче и боже жизни моей, прости мою душу грешную! Да будут помышления мои угодны пред тобою!

Я тоже часто обращался к богу, но был хитрее мамы — ничего не говорил, а только думал:

«Господи, прости мамину душу грешную. Прости и Дениса душу грешную, и мою, Ефима Перелазова».

Мне думалось, что если я не укажу точный адрес, то господь бог с кем-нибудь нас перепутает.

Бабка Парашкева, видимо, о чем-то догадывалась, а может, и слухи какие пошли. Ее из себя выводило, когда временами мама становилась вдруг сияющей и радостной.

— Че это ты, Серафимушка, больно веселая седни утром вскочила? — спрашивая, попрекала она маму. — Больно уж у тебя, я вижу, на душе легко. Отчего бы? К добру ли?

Деду Ефиму бабка Парашкева показывала:

— Погли на нее, на твою ненаглядную. Будто жаворонок в поле. Весь день трепыхается да поет. К чему бы это?

Как-то вечером зашел разговор о том, что в Большом Перелазе баба изменила мужику и тот убил ее топором. Бабушка сказала в сердцах, обращаясь к маме:

— Вот как надо поступать с бабами-то такими. А то ведь че в моду взяли? Бог знает что наделает-натворит, а платье одернет, и горя мало. Будто и сделала-то всего, что поела и рот вытерла.

Мама сначала испуганно обернулась к бабке Парашкеве, потом залилась смехом. Бабка Парашкева плюнула.

Много лет спустя, когда мама уже была старухой, я сказал ей неожиданно, как бы ни с того ни с сего:

— Мама, а я видел тебя в бане.