Я тогда тебя забуду — страница 18 из 86

Его кормят кто чем. Он ест с аппетитом, долго, показывая всем неприкрытое удовлетворение от поедаемой пищи. При этом громко чавкает, крошки летят в разные стороны. Но вот поел, перекрестился.

— Эх, сейчас бы выпить чего-ничего.

Кто-то набирает воды в фуражку прямо из лужи, приносит ему как драгоценный дар. Он с радостью берет и начинает пить, долго и основательно, пока в фуражке не остается ни одной капли. Потом аккуратно расправляет фуражку и плотно надевает ее на голову хозяина, причем говорит всегда одно и то же:

— Надень шапку-то, вши расползутся.

Хозяин шапки ревет, а Сережа Содомовский смеется так радостно и по-доброму, что и обижаться нельзя.

— Ну так как же насчет бородавки-то?

— Завтра отвечу, — говорит он.

— Ты что-то, Сережа, возгордился больно, — говорят ему ребята постарше. — Мотри, спесь-то собьем с тебя.

Но никто не смел обидеть Сережу действием — все отчетливо представляли силу его кулаков и неукротимость в драке.

Иногда, бывало, Иванушка-дурачок встречался с Сережей Содомовским. Как говорят, дурак с дураком сходились, друг на друга дивились. Как правило, их встречи заканчивались потасовками. Драка всегда шла в ущерб Иванушке: Сережа, молодой, здоровый, жестоко колотил его. Когда спрашивали, за что, он неуверенно отвечал:

— А пусть в мою епархию не заходит. Еще зайдет раз, убью и по Лебедке в Большой Перелаз пущу. Пускай плывет, там как раз кладбище на берегу. Баское больно.

А пока Сережа избивал Иванушку, отбирал у него все съестные запасы, перекладывал в свою котомку или съедал. Иванушка плакал и сквозь слезы пытался убедить нас, что Сережа Содомовский вовсе не дурачок:

— Он умный, не верьте ему. Знает, где хлеб, где мякина.

Он старался убедить нас в том, что Сережу надо исключить из числа нищих дурачков, что тот не имеет права на милостыню как нищий, ибо ни во что не верит — ни в бога, ни в черта — и умен, как собака. И мы видели, что дурак на дурака не походит.

Сережа Содомовский и сытый, и голодный все одним голосом пел. Он постоянно думал только о том, где бы поесть и что бы украсть.

— Где ворота бороной запирают, — говорил он, улыбаясь во весь рот, — там и покормят.

Он был доволен своей жизнью. Ни работы, ни заботы, ни ответственности. Свое отношение к жизни выражал такими словами:

— Я не обижаюсь, что душа в теле, а рубаху вши съели. В жизни каждому дана своя кость. Хошь — гложи, хошь — вперед положи.

И того и другого я видел очень часто. От Иванушки-дурачка шел запах лампадки. От Сережи Содомовского пахло каким-то смрадом. Ни тот, ни другой не страдали жаждой дела и славы, и оба были радостны: Иванушка всегда, а Сережа — когда был сыт.

Иванушка-дурачок, когда встречался с Сережей на людях, любил поучать его:

— От гордости погибель твоя и оскудение. А от смирения получишь мудрость и славу.

На эти поучения Сережа отвечал однозначно:

— Замри, гад. Не то так двину, что дышать перестанешь.

И вот Иванушка-дурачок исчез. Я уже рассказывал, что он жил в Шаляпинках, в версте от нас, с такой же дурочкой-побирушкой. Весной, в самое половодье, он у нас засиделся допоздна. Мама ему предложила:

— Ты бы, Иванушка, переночевал.

Иванушка-дурачок ответил:

— Да я бы, кума, и того, да жена-то моя, вишь, того, серчать будет. Хотишь не хотишь, придется домой.

И ушел. Мама жалела:

— Господи, отпустили старика в такую погоду.

Бабушка была женщина решительная, поэтому она ответила так:

— Ниче с ним не случится, с дураком. Кому он нужен?

Потом в деревне появился Сережа Содомовский. Ему сказали, что Иванушка-дурачок пропал. Сережа заржал, но ничего не ответил.

Когда вешняя вода спала, на лугах под Конкинцами нашли Иванушку дурачка мертвого. В руках у него была крепко зажата пустая ивовая корзина.

Похоронили дурачка. Его жена-побирушка продала дом за царские деньги и ушла из наших мест. После этого никто ее в нашей волости не видел.

А Сережу Содомовского арестовали. Рассказывали, что на суде он признался. Действительно, столкнул старика в реку, повстречав его вечером у нашей деревни. Лебедка всегда разливалась как море.

Сережу Содомовского увезли в губернию, и долгое время о нем ни слуху ни духу не было. Потом уже, когда я учился в городе, в Малом Перелазе рассказывали, что в Поломе (так назывался лес в десяти верстах) появился разбойник, который убивал и грабил пьяных мужиков, возвращавшихся с базара, насильничал над бабами. Считали, что это Сережа Содомовский, бежавший из тюрьмы. Вот тебе и дурачок.

СМЕРТЬ ДЕДА ЕФИМА

Было время, когда дед Ефим прикидывался стариком, или, как говорили в деревне, стариковал: изображал старика по мыслям и обычаям, будучи еще крепким, здоровым и сильным. Но со временем начал стариться в самом деле и, достигнув пятидесяти восьми лет, одряхлел совсем.

Когда-то, еще смолоду, посадил дед на своей усадьбе у реки молодую вербу, воткнул по весне прутик. Через год он зазеленел, малость окреп, развернул ветки в разные стороны, потом будто замер. Тонкий ствол наклонился над водой и долго так стоял. А ведь известно, кто вербу посадит, сам на себя заступ готовит. Когда из вербы можно будет вытесать лопату, тот человек умрет.

Дедушка, когда мы с ним приходили на реку, шутил, показывая на вербу:

— Эка моя смерть-то как плохо растет, — и, довольный, ухмылялся: — Ничего, подожду. Куда торопиться!

Маленького роста, сухонький и подвижный, бремя навалившейся на него старости он нес сначала бодро и весело.

А тут последние годы увидел вербу и испугался. Дерево, откуда соки взялись, в рост пошло — стало огромное, пышное, ствол в толщину раздался.

— Ты смотри, Ефимка, — говорил он мне, — верба-то моя что делает. Видно, и вправду говорят: избу крой, а шесть досок паси.

Старение деда Ефима было заметно, а болезней особых не было. Первым о болезнях начал говорить он сам:

— Сначала вижу: хожу как вареный.

Санька после этого всем рассказывал:

— Нашего дедушку сварили. Он у нас вареный.

И в самом деле, дед стал вялый, сонный, ходил еле-еле, разговаривал нехотя.

— Здоровье всему делу голова, — говорил он мне. — Только свинья да мякина завсе здоровы живут. А человек сначала мужает, потом в лета входит, а там уж и старится. Вот болезни тут и наваливаются на него. Ты, Ефим, еще в гору подымаешься, а я уже съезжаю. Оттого и болею.

Я думаю, слушая его: потому мне так тяжело живется, что я в гору подымаюсь, а вот на гору взойду, тогда легче будет, с горы-то.

Но это еще было время, когда дедушка если и заболевал чем, то быстро оживал и выправлялся, снова становился бодрым и веселым.

Но вот дедушка начал жаловаться на грыжу. Известно, что народ грыжей называл не только наружную опухоль, но и всякую застарелую боль в животе. Я спросил его, что такое грыжа.

— А грыжа — это как бабка Парашкева, — ответил он мне. — Все время внутри грызет, болит и ломит без разбору, как будто кто там колет и режет. Особенно беспокоит на молодой месяц. И отчего бы оно? Может, оттого, что прежде, смолоду, бывало, тяжести таскал. Меры не знал.

Потом дедушка стал жаловаться на ноги и грудь, все больше начал говорить о болезни.

— У меня завалило грудь, — постоянно делился он с кем-нибудь своей бедой, — а в горле удушье от прилива мокрот, воздух не пропускает. Совсем задохся. Ну, прямо лишен возможности дышать. А все она, грыжа, душит, будто угорел или петлю кто накинул на шею.

Вскоре начался сильный кашель. Сначала думали, простудный. Но кашель был судорожный, с громким выдыханием, с болью и выделениями.

Бабушка сохраняла спокойствие.

Дед Ефим говорил:

— Видишь вот, кашляю.

Она отвечала:

— Кашляй хоть век, греха нет в этом.

Дедушка стал слепнуть. Он то и дело говорил о том, что у него глаза застилает, все вокруг темнеет и меркнет:

— Не вижу ничего, глаз туском заволакивается. Как плева у курицы. Все зелено в глазах, помутилось кругом.

Но о смерти рассуждал с усмешкой.

— Ну, как живешь, дедушка? — спрашивали его.

— Да ведь как живу, — отвечал он. — Видно, доволакиваю старость свою. Век свой, как волк, довываю. Долга эта песня, поди.

Он даже шутил, что готов отдать последний долг природе, то есть умереть, поэтому больно-то беспокоиться нечего: все равно смерть дорогу найдет.

Дед и раньше любил задавать мне загадки. А тут все загадки пошли на одну-единственную тему:

— А ну-ка, Ефимка, угадай: дорога, да никто но ней не хаживал. Что это?

— На тот свет, видно, — бойко отвечал я, и дед был доволен.

Дед Ефим уже лежал в доме, никуда не выходил, обессилел совсем.

— Вот ведь, Ефимка, — говорил он мне, — есть люди, что весело живут и красно умирают. Позавидуешь. А мы и жить не живем, и околеть не умеем, все в нужде да в болезнях.

Как-то вечером на семейном совете решили положить дедушку в баню, чтобы он никому не мешал и его никто не тревожил. Деда Ефима этим явно отодвигали в тень. Он уходил из жизни семьи, и поэтому все стали к нему относиться снисходительнее и добрее.

Утром отец взял его за руку и довел до бани. Когда я прибежал, дед сказал:

— Насилу вволокся сюда. Поверишь, еле вполз. Под горку, а через силу втащился.

А вечером, когда дед спал, я открыл дверь, потихоньку проник к нему и забрался под азям рядом. Проснувшись, он обрадовался, обнаружив, что я у него лежу под боком:

— Ишь ты, взобрался втихомолку, как мышь на полку. — Повернулся ко мне с трудом, обнял и шепотом сказал: — Мы с тобой два Ефима.

Я к нему приходил каждый день и приводил с собой Саньку. Дед радовался.

— Куда день, туда и ночь, — говорил он обо мне с Санькой. — Молодец, Ефимка, что матери помогаешь.

И опять шутки-загадки, и снова об одном и том же:

— Ефимка, угадай загадку: встал я не так, и оделся не так, и умылся не так, и лошадь запряг, и поехал не так, заехал в ухаб, не выехать никак?