— Отходит, — прошептала бабушка. По щекам ее покатились слезы.
Я бросился к деду.
— Куда тя несет? — крикнула мне бабушка. — Дай умереть спокойно!
Дед вздохнул и, умиротворенный, заснул. Грудь его поднималась и опускалась. Дыхание с присвистом успокоило всех. И все начали расходиться.
Утром, лежа на полатях, я понял: произошло то, чего все ожидали.
Бабушка громко говорила, рассказывая кому-то о последнем дне жизни деда Ефима:
— Изошел вечером. Спокойно умер, тихо. Испустил дух, будто уснул. Ой, намаялся, что и говорить, намаялся. А когда из бани в дом внесли с холода-то, отпотел весь, мокредью покрылся, как вещь какая.
Я слез с полатей и увидел своего деда в домовине на столе. Он лежал, мне казалось, веселый, будто скрывал улыбку. Я вспомнил, какие глаза были у него в предсмертную минуту. В его последнем взгляде, значит, была радость, и это чувство запечатлелось в застывшем выражении лица. Оно было одухотворено покоем, который сообщила ему смерть.
Вскоре началось прощание.
— На кого, кормилец, покидаешь, кому приказываешь, поручаешь? — плакала по покойнику бабушка.
— Не взмахнется ли гробова доска? — причитала, вторя ей, старуха.
Бабушка то выла, то утихала и давала указания.
— Егор, — говорила она тихо в перерыве между причитаниями, — сходи к Авдотье-Мишихе да принеси от нее ведро самогонки. Она обещала. Позаботься о гостях-то. — И уже через минуту продолжала голосить, обращаясь к покойнику: — Не возговоришь ты ко мне ледяными устами!
Бабы выли, причитали и плакали. Голосили кто во что горазд. Каждая старалась, чтобы ее было слышно, каждая напускала на себя скорбный вид. Особенно неистово голосили старухи.
Но вот гроб закрыли. Смерть деда предвидели, поэтому все было рассчитано. Гроб был из старых выструганных досок. Обивать его не стали. В деревне не жалеют потратиться только на праздники. На все остальное — жесткая экономия, у кого по бедности, у кого из бережливости.
Мужики взяли гроб на руки. Вынесли из избы, поставили на дроги.
Мне было жалко деда. Когда я увидел, что его выносят, со стоном бросился за гробом. Отец ответил командой:
— Ну давай, передние, шире шаг!
И повезли деда Ефима на землю родительскую, на кладбище, или, как его называли в деревне, жальник.
Мне не позволили отдать последний долг деду: на похороны не взяли.
Вечером был «горячий» стол, заупокойный обед, кутья. Подавали блины. На верхосытку, на заедку, давали кисель.
Выходя из-за стола, гости благодарили:
— Ну, спасибо деду Ефиму, выпили и закусили на славу.
И после этого, казалось, никому из них не было никакого дела до того, кого они еще в полдень оставили лежать под крестом. О деде Ефиме никто уже не вспоминал.
Наутро отец прикрикнул на бабушку, которая принялась было голосить:
— Прекращай, бабка! Вытьем покойника не воскресишь.
На девятый день кончины устраивались поминки. Снова был заупокойный стол.
Когда застолье расшумелось, бабушка прикрикнула:
— Тише вы, разорались! Али не слышите? — Когда поутихло, произнесла шепотом, испуганно: — Слышите, в трубе гул? Это его душа пришла.
Все замолкли, потом начали читать заупокойную молитву. И опять стали шуметь.
Потом отмечали сороковой день и пили, чтобы душу деда Ефима пустили в рай.
И, наконец, устраивали званые поминки в субботу на пятой неделе великого поста. После этого деда Ефима как и не бывало вовсе. О нем и думать забыли.
Разговоры о смерти деда, шумные похороны, суета и движение в доме еще как-то отвлекали меня от грустных мыслей. Но после того как наступила тишина рабочих будней, будто кто лед положил на мою грудь. Я долго переживал смерть деда, а взрослые смеялись надо мной:
— Ты че уж так разревелся-то? Ну, умер старик. Че такого?
И тут мы неожиданно нашли общий язык с бабушкой.
— Никто слезинки не проронил, ироды, — говорила она мне, вспоминая о поминках.
— А мама? — сказал я.
— Что мама! Она баба, потому и ревела. А мужики… Вот ведь что…
И я понял, что она тоже переживает смерть деда.
— Человека, Ефим, — говорила она, — только после смерти можно узнать. Уж больно он хороший мужик был, дед-то твой.
А мне казалось, что я деду Ефиму не все сказал. Надо было еще что-то добавить. И я начал понимать, что поздно. Все делать и говорить надо вовремя.
В СЕМЬЕ СЕЛИВЕРСТА ЖИТОВА
Недаром говорят, что все в мире связано. Парни из Малого Перелаза не хотели, чтобы наши девки выходили замуж в чужие деревни. Видимо, поэтому игрища, на которые собиралась молодежь из разных деревень, зачастую заканчивались дракой. Когда наши ребята уходили играть на сторону, то возвращались нередко битыми, а когда ожидали прибытия гостей, то готовились к предстоящему празднику как к побоищу. Где-то в укрытом месте, недалеко от пожарки, где обычно плясали, парни прятали палки и колья — орудия возможного сражения.
Игрища привлекали всех, собиралась вся деревня, надевали лучшее, что было. Приходил посмотреть всякий, кто мог ходить. И из других деревень были не только взрослые парни и девки — из любопытства прибегали дети и подростки, а для усиления и помощи парни приводили с собой женатых, степенных и здоровых мужиков — на всякий случай.
Так было и в тот памятный день. Обрадовавшись, что Санька уснул, я быстро и незаметно выскочил из избы, услышав только, как бабка Парашкева выкрикнула:
— Ты куда?
Но я не остановился и не вернулся домой. Расчет был простой: мамы не было, а бабушкин крик я ведь мог не расслышать. Бабка Парашкева все равно Саньку одного не бросит: если он проснется — качнет.
У пожарки толпилось уже множество народа. Наши парни и мужики весело здоровались с гостями. Вскоре образовался большой круг из парней и девок, который двигался в одну сторону. У каждой деревни была своя гармонь, но играли и пели попеременно. Было радостно и красиво, пока наши парни не остановились, не сбились в кучу, не пошли навстречу и не спутали все.
Наш Иван подозвал меня к себе и тихо сказал:
— Видишь этого парня из Крекленок?
— Ну?
— Иди и дай ему. Не бойся. Прямо в рыло бей.
Я был рад выполнить поручение старшего брата и, таким образом, как-то почувствовать себя приобщенным к миру взрослых. Я подошел к парню, на которого мне указал Иван. Парень был старше меня года на три и крупнее, поэтому, решил я, связываться с ним в открытую было опасно. Проходя мимо, я сунул ему кулаком в брюхо, как теперь говорят, ниже пояса, использовав запрещенный прием. Парень вскрикнул, схватился за живот, согнулся и начал реветь. Я побежал к своим. Вдогонку за мной бросился парень лет пятнадцати. Я со страху запнулся, упал и лежал, ожидая возмездия. Но парня перехватили наши ребята, и я из-под ног взрослых выскочил из свалки и юркнул в толпу. За наших подростков вступились взрослые парни, а на помощь им пришли мужики. И вот уже с той и другой стороны послышались крики: «На-а-аших бьют!» — визг девок и баб. В ход были пущены палки и колья. Вооруженная борьба быстро достигла своего апогея. Из свалки то и дело вытаскивали раненых. Кончилось тем, что гости вынуждены были бежать домой с криками и угрозами, полные решимости отплатить перелазским при первой же возможности. Побитые были в центре внимания.
Вот в это время я каким-то чудом оказался рядом с нашим гармонистом, Гришей Житовым. Кровь из носа капала у него на рубашку. Гармонь он держал в стороне, чтобы не облить светлые мехи. Когда я подошел, Гриша сказал великодушно:
— На-ко, понеси…
Научиться играть на тальянке так, как играет Гриша, было моей мечтой с тех самых пор, как я начал помнить себя. Я часами простаивал у пожарки, когда там парни и девки собирались плясать и петь, и заслушивался игрой.
Я накинул ремень на плечо, поддел левую руку под другой ремень — у басов, шел с Гришей счастливый и издавал невообразимые звуки. Гриша шел быстро, но время от времени останавливался и запрокидывал голову. Я то и дело отставал от него и, пользуясь его вынужденными остановками, вприпрыжку догонял, временно приостанавливая игру на гармошке. У дома мы сели на завалинке. Гриша приводил себя в порядок. Я старательно растягивал тальянку, пробовал разные пуговки и мало-помалу начал разбираться в звуках, стал их как-то упорядочивать, схватил смысл игры и понял, что могу научиться. Гриша прислушивался к тому, как я пиликал. Он, видимо, заметил мою страсть и сказал то, что я уже давно ждал с замиранием сердца:
— Ты приходи ко мне.
Я в нерешительности пожал плечами.
— Приходи, не бойся.
— А зачем? — спросил я, притворяясь, будто ничего не понимаю.
— Дам поиграть. Быстро научишься.
На всю деревню Малый Перелаз была одна гармонь, и к этой гармони я получаю доступ. Было от чего радоваться.
Дом Житовых стоял на самом краю деревни. Селиверст, отец Григория, такой же, как сын, маленький и худенький, был мужик умный и работящий. Анна, мать Григория, баба крупная и широкая как квашня, была ловкая, быстрая и добрая женщина. У них было пять сыновей, и все занимались ремеслом. Сам дед Селиверст держал пасеку, Гриша сапожничал, Митя, второй сын, работал кузнецом. Николай помогал ему, а зимой учился в школе второй ступени в Большом Перелазе. Два сына Селиверста жили в губернии и домой заезжали редко.
С того памятного дня, когда была драка и Грише раскровенили нос, я часто бегал к нему поиграть на гармони и поговорить. Чтобы Гриша не оставался внакладе, я всегда помогал ему в работе.
Гриша шил и ремонтировал сапоги и башмаки девкам да бабам со всей округи. Модницы души не чаяли в Грише и шагу без него не могли сделать. На этом Гриша и сошелся, видно, с Анной, дочерью Степана Фалалеева, самого богатого мужика в деревне. Я уже говорил, что Гриша был мал ростом и худ — неизвестно в чем душа держалась. Анна была высокая, дородная, грудастая, сильная как лошадь. «И как Гришка, чеботарь экой, не испугался?» — думал я, когда они были вместе.