Я тогда тебя забуду — страница 24 из 86

— Вот бы люди-то так. Знаешь, как жили бы!

Он говорил, как они умны, эти маленькие пчелки — «работницы боговы». Оказывается, перед тем как молодой рой вылетит из улья, старые пчелы — целый отряд — летят на розыск. Ищут приюта для молодых, ну, улей или дупло какое. Этот отряд летит впереди и показывает путь молодому рою: вот, мол, куда селитесь, несмышленые.

— Разве это не чудо? — завершает дед свой рассказ. — Потому пчелу и любят все и славят. Хотя силою она слаба, но мудростью почтенна.

Тут дед Селиверст колотит себя легонько пальцами по голове и говорит:

— Вот ты подумай: у человека голова-то, может, в мильоны раз больше, чем у пчелы, а что вытворяет? Да все потому, что согласья между людьми нет. Думают не о том. Все лишь бы себе, лишь бы урвать да накопить поболе или напиться.

Дед Селиверст плюет, чего с ним никогда не бывает, и тщательно растирает ногой плевок, чтобы от него никакого следа на земле не осталось.

— Так ты подумай, — говорит он, — как же мы должны помогать ей. А?

Я мечтал стать пчеловодом. Однажды попросил деда Селиверста дать мне один улей. При этом пообещал:

— Я тебе, дедушка, три отдам, когда обзаведусь. Не обману, не бойся.

— Да как же ты будешь с ульями-то справляться? — спросил меня дед Селиверст, — Ведь они же тяжелые, не для твоих лет.

Но я об этом уже думал, поэтому его вопрос врасплох меня не застал:

— А я Пальку Чибрика попрошу. Он сильный. Ну а потом Иван и Василий тоже, поди, меду хотят. Ну так и поработай, сделай милость.

— Так что же тогда, — ответил мне дед Селиверст, — сделаемся весной на бревнах, по первому солнышку, когда выйдем греться.

С этого дня я с нетерпением стал ждать прихода весны. Это было счастливое время ожидания, оно сулило исполнение моей главной мечты.

Дома я всем рассказал, что весной на бревнах дед Селиверст Житов отдаст мне один улей и я заведу пасеку. Санька прыгал от радости — мед, которым дед Селиверст угощал меня, иногда перепадал и ему. Все остальные смеялись: и отец, и Иван, и Василий. Василий даже сказал:

— Эх ты, дурак, шесть лет скоро, а ничего не соображаешь!

И даже дал мне щелчок по затылку. Но я ничего на это не ответил, только подумал: «Смейся-смейся, погляжу, как ко мне присватываться будешь, погоди!»

Когда я об этом своем ожидании счастья рассказал маме, она обняла меня:

— Ох, мед ты мой сладкий!

Я БУДУ ЗЕМЛЕМЕРОМ

Осенью, когда началось безвременье и пчел дед Селиверст поместил в омшаник, в деревне началось землеустройство. Как я потом узнал, переходили от трехполки на семипольный севооборот.

В деревне появился землемер. Он не походил ни на одного мужика в деревне: и одет был иначе, и говорил не так, и ел не по-нашему.

На голове он носил кожаный картуз, на шее галстук. Я когда увидел, то задумался: зачем он нужен, этот галстук, — летом и без него жарко, а зимой он, должно быть, не греет (ну что, просто тряпка на шее болтается). Пиджак на землемере был из толстого дорогого материала, с железными пуговицами, блестевшими на солнце. Штаны носил широкие сверху, зауженные у колен. В каждый карман можно было поставить по бутылке, и никто не заметит. Потом я узнал, что это были брюки галифе. Ходил он в сапогах. Говорил не по-нашему, будто притворялся. Многие слова, которые он употреблял, я не знал. Перед каждой едой мыл руки и причесывался. Когда садился за стол, то из-за голенища сапога доставал нож и вилку, похожую на вилы, которыми разгребают и навивают на воза сено, только маленькую-маленькую… Губы вытирал платком, который постоянно носил с собой. Из верхнего бокового кармана пиджака всегда высовывался длинный гребень, который, как я потом узнал, называют расческой.

Землемер ходил целыми днями по полям, измерял, рисовал на бумаге, записывал. Мы иногда бегали за ним гурьбой, но близко подойти боялись.

Первого сентября, когда Коля Житов, младший сын деда Селиверста, который все время работал с землемером в поле, ушел в школу, землемер увидел меня на лестнице. Я пробегал мимо. Остановился, поздоровался. Он тоже задержался и спросил:

— Как тебя зовут?

— Ефим Перелазов.

— Хочешь со мной работать?

— А че делать?

— Мерную ленту носить.

— Дак ведь че.

— Ну договорились?

— Договорились.

Это было доверие, которое упало с неба.

— Ну тогда приходи завтра пораньше к Селиверсту Житову в дом.

Я побежал. Но вдруг будто кто ледяной водой окатил меня. Я подумал: «А вдруг дома не отпустят?» И в самом деле, а куда Саньку? Первый раз я на брата своего младшего посмотрел как на обузу. Я ведь не мог в поле таскать его за собой. Неужели придется отказаться? Но потом вспомнил, что завтра воскресенье и отец и мама будут дома, за Санькой присмотрят — не чужой он им. Землемер работал без выходных — торопился домой.

Рано утром я побежал на другой конец деревни, к деду Селиверсту, в доме которого остановился землемер. Постучал в ворота. Собаки залаяли, и я испугался. Но искушение было сильнее страха. Я постучал в окно. Выглянул дед Селиверст и приветливо спросил:

— Че те не спится?

— Землемер не ушел еще?

— Нет.

Я стал ждать. Несколько раз собака выползала из подворотни, подходила ко мне, я замирал, она обнюхивала и беззвучно уходила. Я боялся, что она будет лаять. Думал: «Лучше пусть укусит, лишь бы не лаяла». Я в детстве почему-то особенно боялся собачьего лая.

Наконец вышел землемер.

— Ты чего тут сидишь? — спросил он меня удивленно.

— Я тебя жду.

Землемер заметил:

— Надо говорить «вас».

Это был мой первый урок русского языка.

Целый день мы ходили с землемером по полям. Я таскал мерную металлическую ленту. По команде землемера ставил кол так, чтобы издали было видно. Несколько раз он позволил мне посмотреть в какой-то глазок в «струменте». Я замер, соприкоснувшись с чудом: дальние деревья, кусты, коровы вдруг приблизились ко мне, будто очутились рядом. Вот корова отмахивается хвостом и смотрит прямо в глаза мне, будто чего-то просит. На спину ей села стрекоза. С языка у коровы, которая безразлично пережевывает жвачку, капает на землю слюна, которую ветер подхватывает и уносит в сторону.

Видя, что я устал и приуныл, землемер весело крикнул:

— Шабаш, Ефимка! Обедать пора!

Мы уселись на полянке на поваленное дерево. Землемер вынул из сумки хлеб, лук и жареную курицу, вытащил из-за голенища нож, разрезал хлеб и курицу и предложил:

— Ешь, Ефимка. Ты честно заработал сегодня на хлеб.

Я взял хлеб.

— А курицу что не берешь?

— А вы сказали, что я только на хлеб заработал.

— Чудак человек, да ты и на курицу заработал.

Я с радостью взялся за кусок курицы. До чего же вкусно куриное мясо!

Землемер ел с аппетитом и рассказывал, что деревья едят и пьют корнями, а дышат листьями; когда листья опадут, то дерево спит.

— Да ну?! — удивился я. — Как человек?

— Точно.

«Вот, — подумалось мне, — землемер говорит, будто клеит».

Мы сидели, ели курицу с луком и хлебом, и новое желание оформилось в моей душе.

Ночью, проснувшись, я сказал маме:

— Мам, а мам, знаешь что? Я буду землемером.

Мама ответила:

— Хорошо, Ефимушка, на печи пахать да круто заворачивать.

В ее голосе я почувствовал не только сомнение, но и иронию. Мне было обидно, что никто меня не может понять, даже мама. А мама, видимо, поняла, что не так ответила, хотела поправиться, поэтому сказала:

— А ты же пчеловодом хотел быть.

— Мало ли че, — сказал я, — землемер все-таки лучше, потому что он все знает, все на свете.

Когда я засыпал снова, то последнее, что слышал, были слова мамы, которые она говорила отцу:

— Вишь, как намаялся с землемером-то. Руки под голову — заботливый спит.

Утром, наскоро поев, я прибежал к деду Селиверсту Житову в надежде снова провести счастливый день и с радостью постучал в окно. Мне ответили, что мой землемер еще вчера поздно ночью уехал в Сосново: приходила специальная подвода. Все «струменты» взял с собой, значит насовсем. Я возвращался домой не в силах унять слезы. Обида душила меня: даже не сказал вчера, что уедет.

Больше я землемера не видел и долго еще обижался на него, тосковал и мучился — весь белый свет был не мил.


На следующий год, когда пришла долгожданная весна, Егор Житов организовал коммуну, а дед Селиверст, его отец, продал пасеку в деревню Шаляпинки, деньги отдал коммуне на строительство, которое развернулось, или на «нужды обчества», как говорил он сам, и после этого вскоре тяжело заболел.

Бабка Парашкева, услышав об этом событии, ответила странным и непонятным образом:

— Вот изгорбыш!

Изгорбышем в деревне называли человека, скрюченного возрастом или недугами. Я в этом высказывании бабушки видел удивление и гордость за деда и насмешку одновременно.

Дед Селиверст Житов вскоре умер. И когда я вспоминаю его, представляю, как на картине, обрамленной цветами и листьями, маленького, доброго, согбенного и старательного старика. Я вспоминаю мудрый прищур его голубых глаз, вижу дым, которым он окуривал пчел, и помню его запах, слышу знойное пчелиное гудение. Я вспоминаю мед, который гнали мы с дедом Селиверстом, чистую, будто подернутую слезой вощину, себя в сетке среди белого сада, бледные, мягкие и добрые руки деда, постоянно что-то делающие, и представляю особенно четко почему-то росную пыль на пасеке по утрам.

Похоронили его незаметно. Не потому, что он не был дорог особенно никому, а потому, что в деревне как раз назревали события чрезвычайные, каждый это чувствовал и близко принимал к сердцу. Я не смог попрощаться с дедом Селиверстом: заболел тяжелой и опасной болезнью — черной оспой. И мечты стать пчеловодом и землемером мало-помалу стали покрываться туманом, предаваться забвению, пока не выветрились совсем под натиском новых страстей.

В это-то время в деревне и появился Егор Житов, сын деда Селиверста. Он затмил собой всех, кого я знал до сих пор, и я решил: «Буду как Егор Житов».