Я тогда тебя забуду — страница 31 из 86

Мама поставила самовар. Взрослые уселись за стол. Отец с Иваном в красном углу. Мы взобрались на полати — оттуда все видно и слышно, как в театре. Лежали и хрупали сушки, а чай — бог с ним, пить не стали — после него только на улицу бегать приходится.

Иван сидел за столом важный и пил чай не торопясь, как взрослый. Он и действительно был взрослый. Ему шел шестнадцатый год. Он пахал, сеял, ездил с мужиками за лесом, даже самостоятельно бывал на мельнице, возил дрова, сено. Короче, был заправский мужик. Мы уже слышали, что скоро его будут женить — работница в доме нужна: маме одной тяжело, а бабка Парашкева стара и болеет часто.

— Может, Иванушка, с холоду-то выпьешь немного? — спросила бабка Парашкева. — У меня сулеечка припасена.

Все осуждающе посмотрели на нее, только Иван весело произнес:

— Дак ведь что? Не откажусь.

«Неужели Иван будет пить это пойло?» — подумал я.

— Не откажусь, бабушка, уж больно на дворе плохо.

Я смотрел на Ивана печально: а где по́ртфель, а почему Иван какой был, такой и есть? Разве он не в губернии был? Небось на конференцию ездил. Разочарование в детстве переживается еще тяжелее, чем потом, когда к нему привыкаешь.

Выпили Иван с отцом, раскраснелись, и пошли разговоры. Сначала Иван рассказывает, как доехал. Известно, что у мужика в деревне разговор о погоде — первое дело. Все остальное — на втором плане.

— Всю дорогу, туда и обратно, буран был. Как нарочно. Ветер кобылу с ног сшибает. Как подует снизу, да как подымет, да закрутит снегом — дышать нечем. А потом, когда забуранит сверху, так к земле и прижмет.

— Да, не говори, — поддакивают ему, — уж больно нынче буранная зима-то.

— Сейчас, кажись, успокаивается, — продолжает Иван. — Зато ложится иней, куржавеет.

Бабка Парашкева говорит, что у нее кости ломит:

— Видно, опять погода-то ветренеть будет.

Но на нее отец шикает:

— Дай человеку поговорить, вишь, издалека приехал. А ты со своими костями! Старые они, потому и ломит. Ребенок знает. Помолчи хоть малость.

Иван сворачивает самокрутку, засыпает табаком, прикуривает и тянет дым обветренными губами.

— Дорога тяжелая больно, — продолжает он, — всю закурило, как есть замело. Ниче не видно, а лошадь чует, ни разу не сбилась. А перед Вичевщиной, на болоте, волк закусал собаку до смерти — за санями бежала. В одну хватку, враз. У меня даже ерши по телу встали, мороз пробежал. Не дай бог как страшно! Гусиной шкурой подернулся. А волк схватил собаку — уж она так к саням прижималась! — и отстал. — Потом отпивает чаю из блюдца и показывает на отца: — А он, будто и не было ничего, только лошадь придерживает, чтобы сани не разнесла, да бичом по волку! Тот отскочит да взвизгнет и снова к собаке лезет. Схватил все-таки.

Мы лежим на полатях и вздрагиваем от ужасов, о которых Иван рассказывает, и от холода, который даже до нас поднялся, — избу выстудили, когда Ивана встречали. Отец неожиданно встает и прерывает рассказ Ивана, подводит под ним черту:

— Ну, пора спать. Завтра поговоришь.

Все нехотя укладываются на ночь кто где.

В эту ночь я вижу во сне буран в поле и голодных волков, которые окружают нас с Санькой. Лошадь ржет и топчется на месте со страху, мы кричим на нее и не можем стронуть, а когда волки уже совсем близко, я зарываюсь с головой в рогожу и слышу, как орет Санька и весело ржет лошадь, будто увидела знакомого. Я просыпаюсь и сразу не могу прийти в себя от испуга. За столом сидят мама с Иваном. Я от радости чуть не прыгаю через брус, но потом успокаиваюсь и слушаю их разговор. Говорит, собственно, только Иван. Мама его спрашивает:

— Ну, расскажи, как город-то? Как он тебе показался?

Вот этого-то я и ждал от Ивана. Вчерашние разговоры о погоде, да о буране, да о голодных волках зимой, которые шастают по дорогам, — это для меня дело привычное. Когда Иван начал говорить о городе, я растолкал Саньку, и вот мы лежим тихо, замерев и стараясь не пропустить мимо ушей ни единого слова. Вошли и тихо сели отец, бабка Парашкева и Василий.

Иван передает ощущение деревенского парня, впервые в жизни оказавшегося в городе:

— Дак ведь что? Мужик в город приехал — это все равно что игла в стог сена упала. И где он, и что с ним, никому ведомо не может быть. Пиши пропало. Сам себя не узнаёшь. Будто слепой али немец какой. Ничего не понимаешь и, если не спрашивать, ниче не найдешь. Дак ведь и спрашивать-то надо уметь. Еще не знаешь, что и спросить-то.

— Ух, как страшно-о-о! — шепчет мне Санька.

— Ну, избы-то там какие хоть? — спрашивает мама.

Иван рассказывает о чудесах, а говорит, молодец, просто и неторопливо, будто из Содомовцев пришел, а не из губернии приехал. Но потом увлекается и начинает словно бы и гордиться тем, что теперь все знает:

— Избы там, конечно, не без крыш. Всякая изба своей кровлей крыта. И представь себе, все больше железные, в разную краску выкрашены. А соломенных не замечал. Вроде бы и теплее из соломы-то, а не увидишь. Пожара, что ли, боятся? У нас в деревне, да и в селе тоже, воля да простор кругом, а в городе как в тюрьме — дом рядом с домом, друг на друге стоят, промежутка не увидишь. Конечно, если загорятся, то упаси бог. Хотя с другой стороны посмотреть, дак ведь чему гореть-то: кирпич да железо. А говорят, горят — я те дам! Потому, видно, соломой-то и не кроют. И кругом люди. Идут и едут, идут и едут. Экая прорва! И всех прокормить надо! А коровы не увидишь ни единой. Петухи, правда, по утрам поют, а где они днем находятся — диву даешься. Простора нету никакого, и воли нет. И ты тоже, как вышел из дома, по улице бежать должен. По двору или напрямик не пройдешь. Бежишь, куда народ, туда и ты, — как на веревке привязан.

Я не раз вспоминал потом Ивана, когда узнал, что издавна русская культура считала волю и простор величайшим и красивейшим благом для человека. Иван, малограмотный молодой деревенский парень, независимо ни от кого, нутром, видимо, чувствовал непреходящую прелесть этой русской воли и простора, которые любили и ценили в деревне.

— Ну, поместили нас в заезжем доме, или постоялом дворе. По-ихнему гостиница называется. Дом для приезжих. А ниче, только шумно больно — кругом народ. Каждому кровать с одеялом дали. Не холодно, только клопов много. Да рядом церква. Как начнут на колокольне колокола бить, дак разве уснешь? А церква такая же, как на Большом Перелазе. Только у нас кресты поснимали и колокола сбросили, а там еще все цело и в церкви служат. Видно, еще надеются на бога-то, не то что у нас, мы совсем его забыли.

— Ниче, — говорит отец, — и там скоро снимут и церкви на кирпич разберут.

Но бабка Парашкева набрасывается на него:

— Ты, Егор, антихристу-то не служи, хоть ты и партейный.

— Я еще не партиец, я еще сочувствующий, — поправляет отец. — Но ты помолчи, без тебя знаем.

И бабка Парашкева замолкает с обидой, рот закрывает аккуратно, будто губу к губе припечатывает.

— А дома́ в городе, — продолжает Иван, — почти все каменные. Плохо, говорят, в них жить. Голова болит с непривычки. Но, видно, и в деревне будут строить такие. Только я больше люблю деревянные.

Бабка Парашкева опять комментирует:

— Что уж это, дома придумали из глины лепить! Еще в кои веки у нас дома-то деревянные рубили. Дерево-то, оно теплое завсе и нежное. Притронешься к нему — дак гладкое да теплое. Будто человек живет рядом с тобой. А тут меня в волость в лечебницу возили, дак ведь к стене боишься подойти близко — так холодом и веет, будто из погреба. Того и гляди простуду схватишь.

Иван молчит, ждет, когда бабка Парашкева закончит. Та, почувствовав, что все на нее смотрят и ждут, недовольная, умолкает, складывая губы так плотно одну к другой, что, кажется, будто у нее зубов совсем нет.

— А дома сплошь с балконами, — начинает Иван. — Навесы такие наверху. У одних как ларь большой, только без крышки, у других и совсем не поймешь, как держится. Висит под крышей, решеткой из чугуна огорожен. Говорят, летом туда люди выходят, сидят и на улицу смотрят или чай пьют. И как не боятся! Запросто упасть может. Говорят, падают. Идешь по улице, а на тебя, прямо на голову, — хлоп, балкон. Я когда ходил, так боялся больно. Балконы-то снегом занесены, того и гляди отвалятся.

Я сижу, слушаю Ивана и думаю: «Что за люди в городе живут, видно, ничего не боятся!» И в голове возникает вдруг частушка, которую я люблю петь: «Ничего я не боюсь: ни ножа, ни камня. Дак пусть попробуют убьют молодого парня!»

А Иван продолжает, и я не могу оторваться от разговора:

— А окна в домах — как ворота: на лошади можно въехать. А дороги в городе такой, как в деревне, нет. Там либо булыжник, камень такой гладкий, и где они его берут — не скажу, врать но хочу, не знаю, а то и деревянная дорога делается из настилов или чурбаков. А по бокам — деревянные тротуары. Это чтобы народ ходил. Из досок. Идешь как по полу в избе.

— Дак ведь, говорят, и на Большом Перелазе эти тротуары делают? — спрашивает Василий.

— Погодите, — предупреждает бабка Парашкева, — еще и птицы залезные будут летать. Уже залезную дорогу придумали. Вот копоти-то разведут, как в кузнице!

Мне интересно узнать, какая она, эта железная дорога, по которой Иван в губернию ехал. Я думаю, что эта дорога из железа сделана. Но боюсь спросить — отец не любит, чтобы перебивали. Он уже и так на бабку Парашкеву косо смотрит. Я решаю, что как-нибудь у Ивана спрошу, когда отца не будет.

— А на площади, посередке, чтобы со всех сторон видно было, — продолжает Иван, — столб стоит каменный, а на нем птица железная.

— Это колонна называется, — подсказывает отец.

— А на другой площади царь на лошади, — говорит Иван. — И царь и лошадь из железа или из меди. Говорят, целый век уже стоит, и зимой и летом, и ниче с ним не делается. А бывает, что ангел с крыльями, тоже железный. А у других богатых домов мужики голые из камня стоят, согнулись тяжело, будто крыльцо плечами и руками поддерживают. А у иных домов у самого входа собаки большие из камня сидят — дом охраняют. Страшно мимо пройти, не то что в дом заглянуть или, не дай бог, взойти.