Митрофан снова рыдал. Теперь уже его успокаивал дедушка, который тогда еще был жив:
— Не слушай ее, Митрофан. Баба она и есть баба.
Митрофан снова успокаивался и говорил:
— Ох, дед Ефим, моя баба тоже была крапива, не лучше твоей, да на нее мороз пал. Болести разные пришли, дак спокойная стала. А то ведь никак, бывало, к ней не подъедешь. И бил ее, и пужал. А сейчас вот поутихла: болеть начала, успокоилась. Вроде лучше стала, и мне не жисть, а рай наступил. Теперь-то я не боюсь никого, кроме бога самого.
Митроша в это время становился противным, и мне хотелось, чтобы его поскорее вытурили.
Иногда с Митрофаном выпивал и дед Ефим. Тогда Митрофан предлагал:
— А что, дед Ефим, за хлеб, за соль, за щи, за винцо хозяйке спляшем, песенку споем? Как ты?
И наступало веселье. Митрофан тяжело отрывался от лавки. Дедушка начинал сидя притопывать. Их старческие фигуры изображали отраду, веселье и удаль. Оба впадали в радостное расположение духа.
— Вот почему я пью, — объяснял Митрофан. — Для веселья токмо. Ох, веселая голова моя, беззаботная!
Глаз у Митроши блестел от вина, и хмель седел в кудрях старика.
— Пей вино, да не брагу, люби девку, а не бабу, — начинал речитативом Митрофан. Он ходил по кругу, приседал и притопывал, руками размахивал, ноги вскидывал то вверх, то в стороны. Дедушка следовал за Митрошей, припевая:
— У нас вино по три деньги ведро, хоть пей, хоть лей, хоть окачивайся.
— Запили заплатки, загуляли лоскутки, — говорила мама со смехом и укоризной, глядя, как пляшут пьяные Митроша Косой и дед Ефим.
— Ой вы, девки мои, веселянки мои, — пел Митрофан, — глядя на пиво, и плясать хорошо.
Потом все успокаивалось, и на Митрошу нападал жор. Мама подкладывала картошки, луку, хлеба, подливала квасу. Все исчезало моментально. Довольный своей сытостью Митрофан хвалился:
— Опричь хлеба святого да вина проклятого всякая пища приедчива.
Потом, видно, у Митрофана пробивалась совесть. Он благодарил хозяев:
— Уж так употчевался, что хоть выжми.
Оправдывая свое нахлебничество и побирательство, говорил нашим:
— Когда уродит господь хлебушка, тогда и мы бражки наварим.
Дед Ефим кивал и поддакивал, а бабка Парашкева не была столь легковерной.
— Ну да, дождешься от тебя, когда не посеял ничего, — говорила она Митроше.
Но Митроша Косой был не настолько глуп, чтобы ссориться. Он пускался на хитрость, чтобы показать, что не обижается.
— Ну, к нам загащивайте, — приглашал он хозяев.
А бабушка и тут не могла ничего поделать со своим характером.
— У пьяного семь коров доится, — говорила она насмешливо, — а проспится, так и переходницы нет.
Но Митроша гордо выдерживал молчание. Он подходил к деду Ефиму и чмокал его в ухо, намеревался расцеловаться с женщинами, но бабка Парашкева отмахивалась от него и с угрозой говорила:
— Иди-иди. Уходи.
Митроша смотрел растерянно, а дедушка старался его успокоить:
— Ниче, Митрофанушко, ниче. Слышал, поди, с нового году всех старух в воду?
Выходя из избы, Митроша замечал висевший на стене хмель, обнимал его, вдыхал шумно запах, пытался переступить порог, спотыкался и падал в сени.
— Вот до че допил, — говорила бабушка, — сам себя не видит.
А дед Ефим, увидев, как Митроша упал в холодных сенях, с жалостью произносил:
— Митрофан-то совсем с изъяном стал. Вишь, уже на ногах не держится. А выпил-то, кажись, всего ничего.
Когда дед и Митроша пили и ели, а потом пели и плясали, казалось, до чего было хорошо. А когда дед говорил неразборчиво, слюни текли по бороде и сам он еле на ногах держался, а Митроша пьяный в сенях валялся, как свинья, на душе становилось тяжело, противно, будто проглотил что-то нечистое и вот-вот тебя вырвет. Я укладывал Саньку на полати и говорил ему тихо, чтобы никто не услышал:
— Я бы все это вино свиньям вылил.
Санька шептал в ответ:
— Давай возьмем и выпустим, когда днем все уйдут.
Но договор наш оказывался невыполнимым: когда днем мы улучали момент, чтобы осуществить задуманное, то пьяной браги нигде не могли найти — этот продукт у нас не застаивался.
Как-то бежал я по деревне и вижу: у дома Степана Фалалеева, самого богатого мужика, стоит Митрофан с пустым мешком в руке. Он робко скребется в стекло и тихо, неуверенно произносит:
— Миколаич.
Опять поскребет и снова просит:
— Миколаич.
Степан выходит на крыльцо.
— Ну, че те? — спрашивает он лениво.
— Да ведь к вашему благонисхождению. Прояви смирение и милость, низойди ко мне, Миколаич. Прости прегрешения мои.
— Опять займовать пришел? — грубо прерывает его пение хозяин.
— Помилосердствуй, Степан Миколаич, вишь, житье у меня какое. Жить нечем, и умереть не дает господь. Совсем нужда заела.
А Степан в это время внимательно наблюдает за уткой, которая деловито ходит по двору и энергично подбирает все съестное, и, показывая на нее, говорит:
— Ты посмотри: все жрет. Видно, прожорливее тебя, Митрошка, да утки нет никого.
Митрофан униженно хмыкает, изображает смешок и поддакивает:
— Истинно, Миколаич, жрет, только за ушами трещит. Позавидуешь.
А Степан поворачивается, входит в сени и захлопывает дверь. Митрофан опять подходит к окну и скребет по стеклу. Степан выходит.
— Миколаич, — начинает упрашивать Митрофан, — черпни мучки в котомку, и все. А то баба совсем заела.
Но Степан неумолим:
— Я тебя уже с бирки срезал.
— Миколаич… — тянет Митрофан.
— Я с тобой уже счет кончил. Я тебе долг простил. Че те еще?
Но Митрофан не собирается уходить.
— Спаси и помилуй меня, Миколаич. В день бедствия избавит тебя господь, сохранит и сбережет твою жизнь. И блажен ты будешь на земле.
Степан ухмыляется, а Митрофан продолжает:
— А заткнешь ухо от вопля бедного, так сам будешь вопить и не будешь услышан. Учти, Миколаич: богатого и бедного один бог создал.
Степан замечает в его сладкой речи тайную угрозу и прикрикивает:
— Ну-ну, ты выспрашивай, да не выстращивай! Угроза не просьба.
Говорит он строго, а сам все-таки направляется в дом за мукой и безменом.
Когда Степан выходит с мукой и безменом, Митроша даже подпрыгивает от радости. Заметив это, Степан произносит, чтобы попугать его:
— Ты, Митрошка, должник несостоятельный, безнадежный.
— Дак я же ведь прошу не даром.
— Ишь ты, даром. Чего загнул! Даром-то скворец гнездо вьет.
— Дак ведь скажи, сколько возвратить, так и будет.
— А ты сам сообрази, что вернее-то.
Митроша хлопает глазами и разводит руками, а толку нет. Потом его осеняет:
— Я тебе десять ден отработаю по лету.
Степан доволен. Но в это время к ним подходит отец. Он с ходу начинает попрекать Митрофана:
— Че это ты, кум, больно себя унижаешь?
— Дак ведь на него, как на солнце, во все глаза-то не взглянешь, — начинает оправдываться Митрофан.
Но отец не слушает его ответ, а обращается к Степану:
— А ты че это безменом-то вешаешь? А ты знаешь, что безмен еще царь запретил, а ты при советской власти? Али тебе это незнамо?
Отец берет у Митрофана мешок с мукой, подступает к Степану, норовя выхватить безмен.
— Дай, говорю! — кричит он на Степана. — Дай без греха!
Степан отдает. Отец подзывает меня:
— Ну-ка, Ефимка, погляди. Я не вижу тут ничего. У тебя глаза-то острее.
Митрофан выравнивает груз на безмене. Я гляжу, где оказалась подвижная точка отсчета.
— Десять по фунту — это десять фунтов, — рассуждаю я вслух при общем молчании. — Затем десять по два фунта — это будет двадцать фунтов. Десять да двадцать — получится тридцать фунтов.
— А сколько в пуде? — спрашивает меня отец.
— Сорок, — отвечаю я.
Тогда отец набрасывается на Степана:
— Ну, гляди, бессовестный! Ребенок знает, а ты не знаешь?
Митрофан поддерживает отца:
— Сплутатор настоящий. А то как же?
— Ну, ошибся, — оправдывается Степан. — С кем не бывает.
Митроша и за ним повторяет:
— Это точно. С кем не бывает.
Но отец входит в сени. Ставит мешок на весы, кладет пудовую гирю и указывает:
— Давай еще десять фунтов.
Степан насыпает.
Я собираюсь уходить, когда Степан кричит в избу:
— Анна! Где ты там?
— Ай, Степан Миколаич! — откликается жена.
— Ну-ко, принеси ковшик!
Анна приносит брагу в ковше. Все отпивают: сначала отец, потом Степан, последний — Митроша Косой. Анна снова приносит. Все опять отпивают в той же последовательности. Степан ухмыляется:
— Так бы вот и сразу, по-мирски да по-людски. А то «бессовестный»… А я еще с утра думал: что это левое ухо горит? Напраслину слушать, думаю. Так и есть. Кто еще похвалит или правду скажет? Время теперь не такое. Советская власть.
Отец хмурится, но ничего не отвечает. Прощаются. Степан выходит провожать. Я тоже выскакиваю из дому и стою в стороне: от пьяных всего можно ожидать, так что осторожность не помешает.
Степан вдруг говорит, обращаясь к отцу:
— Вот ты, кум, меня завсе стыдишь да ругаешь.
— Ну?
— А ты-то, Егор Ефимович, сочувствующий… Ведь слово-то какое придумали! Ты-то во что кладешь совесть свою, во что оцениваешь? Ну, Митрошка Косой, это ладно. Его и за человека-то никто не считает. А ты-то? Тебе человек ковш браги поставил, так и басок больно стал?
Отец хватает Степана за грудь. Митроша подпрыгивает и выкрикивает:
— Дай ему, Ефимыч, дай!
— А ты сперва муку возверни! — кричит Степан.
И тут Митрофан не выдерживает:
— А-а-а, да провались она вся!
Митроша торопливо и судорожно развязывает мешок и начинает высыпать муку на зеленую траву вокруг себя.
— На́ тебе! — кричит Митрофан. — Подавись ей, сожри ее вместе с землей-матушкой!
Я прибегаю в дом Митроши Косого, чтобы сообщить его жене о случившемся.
Через какое-то время Авдотья Косая, получившая такое прозвище по мужу, и трое ее детей уже собирают муку, рассыпанную по траве. Митроша стоит и смотрит на них виновато.