Я тогда тебя забуду — страница 38 из 86

— Глаза бы мои на тебя не глядели, — ругается Авдотья. — Лопнуть никак не может. Все глохчет и глохчет.

Вот тебе и «не боюсь никого, кроме бога одного» — стоит перед бабой и слов не находит. Авдотья кричит на всю улицу:

— Гордость-то свою не показывай! Где она, гордость-то твоя? Вот они, проклятые, вся гордость твоя, — Авдотья показывает на ползающих по траве детей. — Больше другого-то ничего не умеешь.

Но Митрофан мало-помалу приходит в себя.

— Ниче, Авдоть, будет и на нашей улице праздник, — говорит он, стараясь успокоить бабу.

Но та успокоиться не в состоянии, поэтому продолжает орать:

— Да у тя он, праздник-то, почитай, кажин день! Нашел чем обрадовать!

— Ты, баба, замолчи. Советская власть… — начинает Митроша грозно, но Авдотья ревом заглушает его голос.

Митроша тяжело нагибается, встает на колени, начинает обирать муку с травы и жалуется на моего отца:

— Ох, Егор, Егор, вишь, что наделал!

Отец смотрит на него с презрением и говорит:

— И это человек? Разве это человек?!

А мне Митрофана жалко, и в то же время все внутри меня протестует против того, как он ведет себя.

III

Когда Егор Житов создавал коммуну в деревне Малый Перелаз, мой отец был против того, чтобы в нее принимать таких, как Митроша Косой.

Егор Житов учил отца:

— Беспартийный ты, Егор Ефимович, потому и рассуждаешь так. Советская власть должна опираться на самых беднеющих.

— Так он же бездельник. Он ведь, когда ночным сторожем по деревне ходит, ни разу в колотушку не ударит, всю ночь спит.

В порядке очереди все мужики отбывали эту повинность.

— А ты подумай-ко, Егор Ефимович, почему это, — разъяснял Егор Житов. — Ну-ко, покумекай. А разве не потому, что за свое добро ему не страшно? Мокрый дождя не боится. Ну, че у него украсть можно? А ты погляди еще и с другой стороны. Стучи он колотушкой, так, не дай бог, спугнет кого-нибудь. А так, пока он спит, глядишь, кто-нибудь и осмелится да у богатого че-нито украдет. И то бедняку радость.

— Не-е-ет, — упорствовал отец, — не выйдет из него коммунара, из этого нахлебника. Он уж родился таким.

— Ну и что? — продолжал разъяснять Егор Житов. — Мы должны выварить его в коммунарском котле, чтобы от него все, что от царя есть, отвалилось. Чтобы он стал трудящимся, как мы все.

— Не будет он трудящим, — настаивал отец, — помяни меня.

Митрошу Косого в конце концов приняли в коммуну. Но работать он не хотел.

Однажды я услышал разговор отца с Митрошей в конторе. Отец спрашивал сурово:

— А вот скажи мне, Митроша Косой, зачем ты в коммуну вступил?

— Дак ведь все пошли, и я не хуже других, — начал весело Митрофан.

— А оказалось, что хуже. Все работают, не жалеют себя. Только ты отлыниваешь. Исключим тебя за то, что работать не хочешь.

— А кто работать хотит? — поднялся Митроша. — Кому это больно хотца?

— Так вот я тебе говорю, — повторил отец, — что все работают, сил не жалеют. А тебя выгоним.

Но Митроша бодро ответил:

— Выгонишь, в другую коммуну уйду. Теперь вот, говорят, всех в коммуны сгоняют. На Большом Перелазе коммуна, на Шмонихе и Паутихе коммуна, даже на Бельнике коммуна. Только, бают, в Вичевщине мужики против. Дак известно, что там во всей деревне одни кулаки живут, сплутаторы. Слышал, верно, решение такое вышло: всех по большой дороге да в Сибирь сошлют.

— Вот бы и тебя с ними, — поддержал разговор отец.

Митроша обиделся:

— А меня за что? Кому я зло причинил? Кому я что сделал?

— Вот в том-то и дело, что ты ничего не делаешь, дармоед.

— Ты че это меня все бездельем попрекаешь? Да я, может, уже все грехи замолил своим поведением дальнеющим!

Отец смотрит тяжело и осуждающе:

— Так ты же только пьешь да у кухни околачиваешься. Бабы жалуются.

Митроша начинает ходить вокруг да около:

— А что, Егор Ефимович, делать остается: по которой реке плыть, ту и воду пить.

Отец снова пугает:

— Дождешься, исключим тебя из коммуны. И вообще: что тебе эта коммуна?

— Да как же, я человеком стал! — взрывается Митроша.

— Ну а все-таки скажи, чем же тебе эта наша коммуна понравилась?

— А вот тем, что я свободен, как царь.

— Как это?

— А вот так. Утром встал и знаешь, что накормят. Беспокоиться не о чем. И что хочу, то и делаю.

— А что ты всегда делать хочешь?

— Ну, мало ли что.

— А ты закоулками-то не виляй. Ишь какой. Ну?

— А ничего не делать. Не работать.

— Как же так ничего не делать? А пить-есть? Ты же за семерых жрешь.

— Э-э-э, — тянет Митрофан, — пить — это удовольствие, а не работа. Есть — это нужда нутряная, без нее нельзя. А работать — это совсем другое. Работать всегда заставляют. Вот это никогда не хотишь.

— Значит, работать не будешь? — спрашивает отец.

— Вот если бы работа такая была, чтобы по нраву, тогда бы я за милую душу.

— А какая тебе по нраву?

— А вот чтобы распоряжаться, каким-никаким начальником.

— Нет, Митрофан Павлович, распоряжаться у нас есть кому без тебя, а вот если и дальше работать не будешь, выгоним тебя из коммуны. Учти.

Но Митрошу Косого голыми руками не возьмешь.

— А выгнать меня, Егор Ефимович, Егор Житов не даст, — сказал он. — Я беднеющий. Я безлошадный. Это при царе меня сплуатировали. Хватит. Меня советская власть содержать должна. Отец плюнул:

— Вот дармоед!

IV

Жизнь Митроши Косого клонилась к закату. Прошло несколько лет. Степана Фалалеева раскулачили и выслали в Сибирь. Егор Житов ездил по Перелазовскому уезду и создавал коммуны. Председателем коммуны «Красный Перелаз» в нашей деревне временно стал отец. В это время и произошла история с Митрошей Косым.

Утром зимой в столовую коммуны внесли вещи, описанные и изъятые у Степана Николаевича и Алеши-зятя при раскулачивании. Уполномоченный из волости вытащил список, начал читать:

— Тулуп с суконным верхом, трех зим; борчатый, из простых русских мерлушек; и борчатый, из калмыцких мерлушек.

Отец откладывает тулупы в сторону. Уполномоченный удивляется:

— Ты смотри, три тулупа на семью. Вот мироеды!

Отец поясняет:

— Так ведь три мужика в доме. У каждого по тулупу. В хороших руках на весь век хватит. Износу не будет. Овчины дубленые, дождя не боятся. Вот ведь как.

В это время в столовую вошел Митроша Косой.

— Мое почтенье, — сказал он, низко кланяясь.

Уполномоченный узнал его:

— А, Митрофан Павлович, входи, входи.

Во время раскулачивания не нашли мужика, который вывел бы из конюшни лошадей Степана Николаевича, а также из хлева коров, овец и свиней и перегнал бы их во двор коммуны. А Митроша Косой сделал это не только с удовольствием, но и с гордостью.

Митрофан был рад, что уполномоченный узнал его, и встал к печке, прислонился к ней спиной, стараясь согреться.

— Ну что, — заметил уполномоченный, — застала зима сватью в летнем платье?

Митрофан вздрагивал, начиная разогреваться.

— Что поделаешь, — ответил он, — в зиму шубы не занимают.

— Холодно небось в таком зипунишке-то, Митрофан?

— Уж больно студено.

На нем был зипун — русский кафтан без воротника, или, как в деревне называли такую одежду, тяжелко, из серого домотканого сукна, с короткой спинкой. Он был так заношен, так затаскан и ветх, что невозможно было определить ни первоначальный его цвет, ни форму. Боры сзади и по бокам имели вид тряпок, неизвестно зачем приложенных к зипуну.

— Да, пообносился ты. Повидал непогоды, видно, кафтан-то твой, — улыбаясь, проговорил уполномоченный.

Но Митрофан храбрился:

— Это после дождя однажды шуба моя выскорбла. Под дождь осенью попал.

— Разве это шуба? — удивился уполномоченный.

— А ты не видишь? — обиделся Митрофан. — Гли-ко, на таком месте стоит, а не знает, что шуба из овчин шьется.

Распоясался Митрофан, развернул полы зипуна. Из-под драной подкладки выглянули клочья кудели. Все засмеялись.

— Кафтан-то старый, — сказал Митрофан, — да дыры новые. Вот что греет нашего брата.

Уполномоченный решительно встал, шагнул к тулупам, выбрал самый хороший, подошел к Митрофану.

— А ну-ка, примерь.

— Как?

— Вот так и примерь.

Митрофан неловко, непривычно надел тулуп.

— Вот и носи, — сказал уполномоченный.

— Как носи?

— Так и носи. Тебе советская власть его дает.

Митрофан запахнулся, уткнулся в шерсть воротника, потянул в себя носом, подпрыгнул и пошел плясать по столовой.

— Вот это советская власть! — выкрикивал он в лад прыжкам, обозначавшим танец. — Вот это власть рабочих и крестьян!

Потом остановился перед уполномоченным:

— Вот еще бы поесть сейчас. А то совсем отощал.

С этими словами он распахнул тулуп, расстегнул зипун, поднял рубаху и оголил живот:

— Вот посмотри, товарищ из волости, до чего отощал. Совсем безживотным стал. Смотри, какое у меня брюхо-то впалое, совсем полое.

Но отец взглянул на него неодобрительно. Митрофан глубоко запахнулся в тулуп и с тревогой ожидал, что скажет отец. А отец сказал совсем просто и нестрашно:

— Не боишься чужое-то надеть?

Митрофан просиял от облегчения: он думал, что отец велит снять тулуп и снова положить в груду вещей, описанных у кулаков. Он с легкостью ответил:

— А какой же он, тулуп-то, чужой? Он теперь наш. Мы Степку-то ликвидировали как класс. Добьемся мы сейчас всего собственной рукой. Не поверишь, Егор Ефимович, оболок я этот тулуп-то, ну совсем как Степан Миколаич сделался.

Но отец не удостоил его вниманием, поэтому слушать не стал, а повернулся к уполномоченному:

— Ты и в самом деле отдаешь тулуп Митроше Косому? Не шутишь, случайно?

— А что? Имеем право бедноту поддержать или нет?

— Имеем. Но вот я тебе что скажу: плохо не клади, в грех не вводи.

— Это как понимать?

— А очень просто: пропьет он его завтра же, помяни меня.