Я тогда тебя забуду — страница 41 из 86

Слева за зажорой виднелся старый и мрачный лес. Справа от изгороди и в глубь Поскотины к дороге подступали деревья: мрачные елки и пихты и голые, сухие березы и осины. Они располагались в одиночку и группами, в промежутках просматривались мокрые поляны.

В обрыве берега, над ручьем, хлопотали стрижи. Они не замечали меня, со свистом метались туда и обратно, что-то таская в клювах, — так близко проскакивали то сверху, то сбоку, так стригли воздух, что я боялся: вот-вот какой-нибудь из них нечаянно ткнется в меня. Когда, мне казалось, птица подлетала особенно близко, я в испуге нагибался, и тогда она резко сворачивала в сторону. Стрижи торопились, им было не до людей. Это делало меня еще более одиноким.

День длился бесконечно. Только один мужик проехал в телеге. Я от неожиданности спрятался за дерево и смотрел. А он остановил лошадь, нехотя спустился на землю, не спеша подошел к изгороди и начал разгораживать. При этом он ругался:

— Всю землю загородили, нехристи.

Я понял, что он говорит о коммуне. Мужик разбросал жерди в разные стороны от дороги, уселся в телегу, свернул козью ножку, насыпал самосада, раскурил и ударил вожжами по лошади.

Он уехал. Я с трудом разобрал жерди, засунул их в изгородь и остался доволен, убедившись, что все сделано так, как полагается.

Больше я за весь день не видел никого. И, как ни странно, это пугало.

Было неуютно: сверху уже по-весеннему грело, а земля была холодная, будто чужая. Когда выходило солнце, небо раздвигалось, становилось синее-синее, и я радовался: мне было хорошо, как дома. Но вот ветер нагонял тучи, небо тяжелело, опускалось к земле, надвигалось на меня, и я вдруг чувствовал себя маленьким, беспомощным и ничтожным в этом бескрайнем мире.

Снова небо на какое-то время раздвигалось, голубело, и на нем я уже не видел ни одной тучки, ни одной царапинки, а когда появлялось белое пушистое облако, я плыл с ним, став легким и беззаботным. Потом снова тучи надолго заволакивали небо, и я, съежившись и собравшись в комочек, ждал, когда же наконец пройдет день и я пойду домой. Я дрожал от холода и шептал про себя: «Господи, неужели я никогда не буду дома? Господи…»

Вечером, на закате солнца, стало совсем страшно. Неожиданно разгорелась вечерняя заря. В лесу я ее еще никогда не встречал. Небо полыхнуло живым огнем, позолотило деревья. Но почему-то золото опало, сам воздух и деревья стали алыми, потом багряными. И кругом, куда ни смотрел, я видел лишь яркий пугающий красный цвет. Все горело. Перед тем как скрыться за горизонтом, солнце стало багровым. Огненный отлив исчез, и в ярких густых красках появилась едва заметная просинь.

Эти переливы красок пугали меня, в них было что-то непонятное, страшное и угрожающее.

И вдруг я услышал знакомый голос:

— Ефимка! Ефи-и-имка! Ты куда пропал? Жених мой богов!..

Я вскакиваю и бегу к Ефросинье, не разбирая дороги, натыкаясь на корни и пни.

— Разобьешься! — кричит она.

Я вижу, как она широко раскидывает руки, и вот уже попадаю в них, как в невод. Ефросинья подбрасывает меня вверх. Я глубоко втягиваю воздух, чувствую привычный запах молока и лука и успокаиваюсь: от мамы тоже так пахнет.

— Ну дак что, страшно, поди, было? — спрашивает она.

— Ой как страшно, не приведи господь, — подтверждаю я.

Ефросинье, мне кажется, можно сказать правду.

— Дитятко ты мое ненаглядное, — говорит Ефросинья и целует меня, долго целует.

Я понимаю, что день, которому не было конца, уже прошел, и радуюсь этому.

Мы идем домой и, когда Поскотина остается позади, видим, как коровы дружно и весело направляются к воротам дворов. Им предстоит вечерняя дойка.

У прогона меня встречает Санька.

— Где ты был? — спрашивает он, и в голосе его радость и обида. — Я весь день тебя искал.

Я сажаю Саньку на загорбок и пускаюсь с ним вскачь, изображая лихого жеребца.

— И-и-и-и! — ржу я что есть силы.

— Ну-у-у! — кричит Санька, подгоняя меня.

Когда таким манером я подлетаю с ним к дому, то слышу, как ревет-заливается Дарья, ухаживать за которой поручено Саньке. Мы вбегаем в избу, Санька с ходу оттягивает вниз до самого пола зыбку и отпускает ее. Дарья взлетает вверх под самые полати и, захлебнувшись от неожиданности и страха, затихает в испуге.

Санька снова подбрасывает зыбку и, с гордостью глядя на меня, выкрикивает:

— Высоконюшки!..

II

На следующий день в Поскотину меня провожала Авдотья-Мишиха. Когда мы прошли не больше версты, она ни с того ни с сего сказала:

— Ну, ты уже не робенок. Отсюда сам дойдешь.

Я в растерянности остановился. Она пошла домой. Конечно, от этой вредной бабы я не ждал ничего хорошего, поэтому позволить себе разреветься при ней я не мог. Отойдя от меня довольно далеко, Авдотья обернулась и крикнула:

— Обратно не жди! У меня без тебя хлопот хватает. Солнце будет к закату, и сам уходи.

И оставила одного. Я шел и боялся заблудиться. Выйдя на развилку дорог, я вспомнил, как бабка Парашкева рассказывала, что ее брат, когда ему было пятнадцать лет, искал в Поскотине корову и заблудился. Корова на другой день сама пришла, а он через неделю еле живым вернулся. Чудным стал, все молчал, слова нельзя было от него добиться. Не только умом, но и силой сдал. Потом отошел, но, что с ним в Поскотине произошло, так никому и не рассказал.

«А ведь тоже не лучше наших архаровцев был, — говорила бабка: так она называла Василия и Ивана. — После этого в лес заходить боялся. Вот ведь какой страх лес в себе содержит».

Рассказы бабки Парашкевы подгоняли меня и сопровождали до тех пор, пока я не добежал до самой загородки. Когда увидел гору, под ней ручей и изгородь, я обрадовался. Ничего, что кто-то уже вытащил жерди, — я начал загораживать и петь во все горло. Не знаю почему, но на ум пришла частушка, которую у нас любили пьяные мужики:

Товарищи мои,

Товарищи любезные,

Вы не бойтеся тюрьмы,

Решеточки железные.

Весь этот день я просидел у ручья и сначала далеко не отходил — боялся, заходить в лес было страшно. Потом подошел к зажоре, которая начиналась за ручьем. Я знал, что болото обманчиво с виду. Вчера мама, будто сердцем чуяла, предупреждала меня:

— Мотри, не ходи на зажору. Не заметишь, как затянет. Там столько скотины затонуло.

А мне скучно, одиноко и тоскливо. Здесь, у зажоры, все-таки веселее, как-то простору больше и видно дальше. Дикая нетронутая трава покрывает болото со всеми его тайнами. Кое-где в нем видны бугорки, а у начала зажоры, на берегу ручья, камни. Я сажусь на самый большой из них и чувствую тепло, накопившееся в нем за день. Через болото кто-то проложил мостки, но это, видно, было давно. Сейчас жерди уже сгнили, ушли в трясину и только кое-где еще виднеются из-под воды. Значит, прежде ходили через болото? Я думаю долго и мучительно и незаметно для себя засыпаю.

Во сне я поднимаюсь с камня и перепрыгиваю через ручей. Нет, я пролетаю над ним. Медленно и осторожно делаю первые шаги по мягкому и зыбкому болоту и, осмелившись, легко бегу по нему все дальше и дальше. Кое-где останавливаюсь, приседаю, и болото начинает приятно качаться вместе со мной, и все это происходит медленно и долго. Но вот я оглядываюсь по сторонам. «Как это могло получиться?» — спохватываюсь я; угрюмый и мрачный лес рядом, а ручья уже не видно. И тут мною овладевает страх. Теперь уже болото не только плавно качается, но и уходит вниз, вот-вот оно прорвется и засосет меня. Я в ужасе бросаюсь назад, к ручью, опять лечу по воздуху, легко касаясь ногами травы. Но то и дело ноги проваливаются, тогда я слышу, как булькает вода, и замираю от страха. Вот я выскакиваю на самый зыбкий участок. Он ходит подо мной. Я кричу, зову на помощь, но меня никто не слышит, даже я не слышу собственного голоса и реву и — наконец! — выскакиваю к ручью. Здесь, усевшись на теплый камень, я вижу много-много лягушек и ящериц, шныряющих меж камней. Ящерицы, завидев меня, проворно прячутся. А лягушки, наоборот, выползают из воды, окружают меня и принимаются квакать, насмехаются надо мной. Я хватаю суковатую палку и начинаю отбиваться от них. Лягушки прыгают в воду и, высунувшись, дружно квакают, недовольные тем, что я потревожил их. Они показывают мне языки, что-то бормочут и снова начинают окружать меня. А тут откуда ни возьмись Авдотья-Мишиха. Она бежит на меня из болота, держит в руках вилы и кричит:

— Ефимка, куда тебя черт унес?

И ее крик будит меня.

Проснувшись, я обернулся к изгороди и окаменел. По озимому полю бегала растрепанная баба, ругалась, как мужик, и бросала землей в корову. Я подпрыгнул и побежал. Сердце мое сжалось от испуга: на костлявом бедре коровы я увидел выжженное тавро со знакомыми буквами К и П — это означало, что корова из коммуны «Красный Перелаз», то есть наша. Я обошел ее и погнал к изгороди. Баба орала на меня:

— Где тебя леший носит? Поставили, так карауль!

Я загнал корову в Поскотину и заделывал дыру в изгороди, когда баба подошла ко мне совсем близко. Я отошел на всякий случай в сторонку. От такой всего ожидать можно.

— Другой раз, — угрожала баба, — корову уведу. Тоды че хошь делай. Вот те тоды от Егорки-председателя попадет.

Уходя, она никак не могла успокоиться и продолжала ворчать, хотя знала, что никого близко не было:

— Его поставили тут на дело, а он по лесу хлыщет.

Заделав изгородь, я увидел, что та же корова стоит и, не шелохнувшись, смотрит в поле, не прекращая жвачки. Я взял сук и побежал к ней. Увидев мою решимость, она неохотно направилась в лес, искоса поглядывая на меня и недовольно мыча.

С тех пор пошли дни за днями, и я начал привыкать к своему положению.

Каждое утро я привычно вскакивал, быстро, без особого интереса ел и убегал в Поскотину, не ожидая ни от кого ни понуканий, ни помощи. Вся моя жизнь отныне зависела от погоды. Солнце, ветер и дождь определяли состояние моей