— На, специально для тебя сорвал. Хорошо, Егор Житов не видел: ругается больно.
Я взял подсолнух и начал выковыривать тугие семечки, но Панкрат остановил меня:
— Ты погоди с подсолнечником, распряги лучше мерина-то, помоги.
Я аккуратно положил шляпку подсолнуха на траву семечками вверх, подошел к лошади, отстегнул вожжи, смотал их как полагается и положил в телегу, потом рассупонил. Лошадь согласно мотнула головой. Панкрат снял дугу, я отвязал чересседельник. Панкрат положил оглобли и снял седелко. Я подошел к мерину спереди, и он послушно и понимающе опустил голову, чтобы мне было удобно снимать хомут.
— Экой ты молодец, — сопровождал мои действия Панкрат, — совсем как мужик.
Я был доволен и старался изо всех сил.
Только мы выпрягли мерина и пустили его на траву, как подъехали бабы из Содомовцев.
— Отворяй! — крикнули они в несколько голосов.
Пока я вынимал жерди из загородки, чтобы пропустить их подводу, они, бесстыжие, стали в ряд за телегу и справили малую нужду, не обращая никакого внимания не только на меня, но даже и на Панкрата, только чуточку присели. Когда я разгородил дыру, они дружно с криками уселись, вдавились в тесную телегу. Одна из них ударила вожжами по лошади, та довольно бойко затрусила (видно, что домой возвращается), а бабы затянули песню:
Зазеленела долина, завеселела дубрава…
Вскоре пыль, поднятая лошадью и телегой, скрыла их из виду.
Панкрат был недоволен:
— Ты посмотри, Ефимка, какие бабы бессовестные пошли.
После этого он дал мне железную лопату. Указал, где надо копать:
— Давай поглубже.
Сколько я ни старался, не мог углубиться даже на лопату — мешали трава, корни и камни.
— Эх ты, садова голова, — подошел ко мне Панкрат: ему, видно, надоело смотреть, как я мучаюсь. — Посмотри, как надо.
Он быстро, играючи разрубил лопатой дерн на равные кирпичи, аккуратно убрал его и начал углубляться в песок и камни. Вскоре яма была готова. Так же легко он выкопал другую яму, через дорогу от той, принес из телеги два бревна. Поставил бревно в яму.
— Ну-ко, попридержи.
Засыпал яму землей, утрамбовал, поставил другой столб и укрепил его. Навесил на один столб решетчатые ворота, с моей помощью, конечно. Оставалось прикрепить перекладину. Когда перекладина заняла свое место, Панкрат приладил к ней фанерную доску, на которой учитель Красноперелазской школы первой ступени Николай Васильевич Мохов вывел масляной краской золотое солнце и в его лучах красную надпись: «Коммуна «Красный Перелаз».
— Ну, теперь ты, Ефимка, вроде пограничника, — сказал Панкрат. — На самой границе коммуны стоишь. Понял?
Я был счастлив и горд, выбежал в поле и со стороны Содомовцев посмотрел на ворота. У меня захватило дух. Такого сооружения я еще никогда не видел.
И тут я вспомнил недавнюю обиду, которая еще не прошла. Вчера вечером я встретил Гришу Косача, парня лет восемнадцати, одноглазого драчуна. Он не утихомирился даже после того, как лет пять назад ему в Содомовцах выбили глаз во время драки. Он, как и другие его ровесники, работал за мужика и потому в моем представлении был авторитетным в коммуне человеком.
Гриша Косач остановил меня вопросом:
— Ну что, все у дыры сидишь?
— Дак ведь что? — ответил я.
— Ну сиди, сиди. Как старуха на завалинке. А небось Егор Житов за такую работу и трудодни платит? Еще и на красную доску повесит?
Мне было горько и обидно, потому что несправедливо. Тут стал я думать, с кем бы поговорить, кто бы мог меня успокоить. Собеседник вскоре нашелся. Гаврил Заяц, ночной сторож, любил со мной посидеть.
— Дедушка Гаврил, — сказал я ему в надежде на то, что уж он-то меня не только успокоит, но и обрадует. — Гриша Косач говорит, мне даром трудодни начисляют за то, что я в Поскотине сижу.
Гаврил рассмеялся:
— Дак ведь как на это посмотреть. Вот у нас Шарик всю ночь по двору бегает и коммуну охраняет, но ведь ему трудодни не записывают.
На Гаврила Зайца я обиделся больше, чем на Гришу Косача. Ну, тот дурак дураком и уши холодные, ему бы только подраться с кем. А Гаврила Зайца я любил.
Я рассказал об этом Панкрату.
— Что ты дураков слушаешь? — ответил тот. — Гриша Косач только и думает, с кем бы подраться. Вспомнишь меня: ему и второй глаз скоро выхвостнут. А Гаврил Заяц? Разве это сторож? Ему бы только поспать ночью, чтобы никто не будил. Понял? Ты помни: на твоем месте прежние годы бабы молодые сидели. Это раз. А потом, кого Егор Житов из всех ребят выбрал? Тебя, а не кого другого. Это два. И потом, ты слышал, что в прошлом году наш красноармеец, и фамилия-то наша, Коробицын, стоял вот так же на границе, а на него четверо врагов набросились, хотели границу перейти. Так ведь не пропустил. Правда, и сам погиб. Ты понял?
Панкрат не только успокоил меня, но и воодушевил. Посидели. Панкрат покурил.
— Хорошо у тебя тут, — по-видимому, собираясь домой и явно сожалея об этом, сказал он.
— Хорошо, да больно тоскливо одному-то, — ответил я.
— Тоскливо, говоришь? — усмехнулся Панкрат.
Потом, оживившись, шлепнул меня тихонько по спине и весело сказал:
— А что, Ефимка? Я сегодня тебя как барина домой на телеге привезу.
Лошадь паслась на лужайке.
— Вот на этом рысаке прокачу.
— Хорошо, дядя Панкрат, что ты посидишь еще, — сказал я. — Мне веселее.
— А что ты думаешь, Ефим, — ответил он, — неужто я отдых себе не заработал? Экие ворота отгрохал! Вот с тобой и посижу да поговорю.
Он уселся поудобнее, блаженно откинулся и, оглядев кругом себя, произнес:
— Вот тебе тоскливо, а я бы целый день здесь сидел за милую душу. Ты погляди кругом, прислушайся. Все интересно. До чего все занятно. Ты послушай.
Мы замолчали. Я стал прислушиваться. На фоне привычных лесных звуков выделялись металлические. Я знал, что где-то совсем рядом ходит и щиплет траву корова с боталом на шее.
— Слышишь? — спросил Панкрат.
— Слышу, корова с боталом ходит.
— А ты подумай: чего она сюда пришла? За две версты в лес. Что ей, травы ближе не нашлось?
— А это Чернушка. Ей бы все куда-нибудь бежать. Даром ботало не привяжут.
— А откуда она появилась?
— На Большом Перелазе купили.
— Так, может, ей у нас не нравится?
Чернушка вышла на поляну, где мы сидели с Панкратом, и долго смотрела вдаль, на содомовское поле. Стояла, вскидывала голову вверх и призывно ревела.
— Видишь? — опять сказал мне Панкрат. — Ждет, видно, кого-то. Может, ей у нас худо?
Я недоумевал:
— Дак ведь корове везде одинаково. Везде кормят да доят. Чего еще? Это же не человек.
— Нет, брат, ты вникай глубже. Ты погляди, какие у нее глаза тоскливые.
Чернушка начала щипать траву на полянке. Потом остановилась, уперлась в нас взглядом и долго так стояла.
— Ты посмотри, какие у нее глаза большие, — заговорил Панкрат. — В одном месте блестят, а в другом будто золой посыпаны. Как у бабы хорошей.
И действительно, корова смотрела на нас как человек. Вот тебе и корова.
— Может, поедим? — предложил Панкрат.
Оказалось, что у него то же, что и у меня: ржаной хлеб, лук, квас. Та же пища. Только еще репа и турнепс. Это он не иначе как по дороге нарвал. Репу и турнепс я любил. Поели.
Панкрат пошел к ручью руки помыть. Я за ним. Он погляделся в воду. Залез руками. Нарушил зеркало, умылся. Я тоже руки сполоснул.
— Ты посмотри, Ефим, — сказал Панкрат, указывая на родничок, — ключик-то будто кипит. Жарко, а он все бьет и бьет.
Действительно, было жарко. Вода журчала и будто кипела. Весело выскакивая из земли, она прыгала по камням, брызгала и потом наконец успокаивалась в маленьком омутке. Здесь она была неподвижной, и сквозь нее на дне просматривался песок, мелкий и чистый, крупинка к крупинке.
Панкрат брал в пригоршни живую воду, и между пальцами стекали крупные и прозрачные капли, блестя и играя, как синее пламя. Ему, видимо, нравилось черпать пригоршнями родниковую жидкость во всей ее красоте и мудром молчании. А мне интересно и любопытно смотреть, как мужик держит в широких ладонях воду и как эта вода по капле падает в ручей. А ручей такой тихий в этом месте, что капля шлепается гулко и видно, как она разбивается о поверхность воды и разлетается на мелкие брызги, а по воде проходит еле заметная дрожь.
— И все течет и течет, и откуда что берется, — сказал восхищенно Панкрат. — И ведь до самого моря бежит.
— Ну уж и до моря. Скажешь тоже, — усмехнулся я. — Да ее когда-нибудь коровы выпьют, всю до дна.
— Да ты что, кто ее выпьет? Ей бы только до Лебедки добраться, — сказал Панкрат, — а там уж в Быстрицу, а потом в Вятку, а там в Каму, а там в Волгу, а там уже и в Каспийское море. Вот оно как.
Я вспомнил, как зимой Василий ходил по комнате и учил вслух:
— Вятка впадает в Каму, Кама впадает в Волгу, Волга впадает в Каспийское море.
Он повторял это, а сам смотрел да улицу, где бегали и шумели его товарищи, и ему, видимо, было ни до рек, ни до моря. Наконец, произнеся это десяток раз, он остановился, поднял голову, уперся бессмысленно в потолок, закрыл учебник и попытался вспомнить то, что учил. Я понял, что это ему не по силам. Спрыгнул с полатей, подбежал к нему и, желая выручить — все-таки он мне брат, — произнес:
— Вятка впадает в Каму, Кама впадает в Волгу, Волга впадает в Каспийское море.
Я думал, что Василий обрадуется подсказке, а он схватил меня одной рукой за шею, а другой ударил по голове учебником и сказал:
— Вот тебе за Вятку!
Нанес второй удар, долго думал, наконец, вспомнив, сказал:
— Вот тебе за Каспийское море!
Каму и Волгу он забыл, поэтому на мою долю пришлось только два тумака. Я радовался, что у Василия плохая память. Он должен был бы ударить меня четырежды.
А тут Панкрат говорит, что вода из Селюги через все реки до Каспийского моря бежит, и это меня изумило. Надо же, вода из ручья до Каспийского моря доходит! Действительно диво какое-то.