— Дак что? Я согласна. Собаке с волком не житье.
Как старым и выжившим из ума супругам, им говорить уже было не о чем. Я видел, как бабка Парашкева и дед Ефим, когда оставались вдвоем, обычно молчали, не зная, о чем можно было бы им говорить после пятидесяти лет совместной тяжелой жизни.
Вскоре после этого приехала к нам в гости тетка Анна. Заходила к Ивану, переночевала у нас, а утром начала собираться домой. Мама удерживала ее. Но тетка Анна торопилась.
— Ах, Серафимушка, гость недолго гостит, да много видит, — сказала она на прощание маме. — Влипли вы с этой Настасьей. Уж больно она небаска. Как черт.
Мама заплакала:
— Ивана-то больно жалко.
Когда тетка Анна уехала, мама сказала мне, чтобы я позвал Ивана. Когда тот пришел, мама попыталась вызвать его на разговор.
— Иван, может, еще все наладится с Настасьей-то? — спросила она.
Иван ничего не ответил.
— Ты погляди на свою тетку Анну. Она Настасьи-то хуже во сто раз. А ведь Митрей-то любит ее. Ты только на ее зубы погляди — большие да желтые, как у старой лошади. А такую, как Настасья, че не любить?
Иван замкнулся в молчании. Видно было, что он и сам невыносимо страдал от этого, но не мог заставить себя говорить с кем угодно, о Настасье, даже с мамой. Молчание стало для него единственным способом заставить замолчать всех, кто говорил о том, что касалось только его.
А между тем отчуждение, которое все больше и больше вставало между Иваном и Настасьей, перерастало из неуважения и безразличия в ненависть. И эта жгучая, болезненная, не оставляющая в покое ненависть непрерывно усиливалась, и ежеминутно возникал повод возненавидеть друг друга еще больше.
Через какое-то время Настасья с узелком в руках ушла к матери в Сосново.
Иван запил напропалую. Когда кто-то пытался его остановить и направить на путь истинный, он говорил:
— А должен я все праздники, которые проработал в коммуне, отгулять? Или я уже этого не имею права?
Я ходил и думал. Одна мысль терзала меня неотвязчиво: «И кто это выдумал жениться? И кому это нужна мука такая? Не-е-ет, я, повесь меня, не буду жениться!»
В воскресенье Илья Рыжов укладывал пожитки Настасьи на телегу. Бабка Парашкева хлопотала около и ворчала на него, хотя было видно, что она рада тому, что Настасья ушла:
— Вот вы все черные такие, как афиопы, окромя Александры. Видно, в вас и кровь-то течет неправославная?
— А бог его знает, — ответил спокойно Илья. — Когда я родился, так мама всем рассказывала, что она хотела, чтобы у меня только голова была черненькая, а я весь как головешка вышел.
Илья и Александра остались в коммуне. С ними было бы жалко расставаться всем.
Однажды я вбежал в комнату к Ивану вечером. Хотел позвать Ивана и вдруг в кровати увидел две головы. Сначала я подумал, что Настасья вернулась, поэтому подошел к лампе и вывернул фитиль, чтобы светлее было. И изумился. Я стоял как вкопанный, а Иван и Александра натянули на головы одеяло.
— Аг-га! — вскричал я. — Попа-ались!
Иван сбросил одеяло и приподнялся на локте, открыла лицо и Александра. До чего же они были красивы! Любовь и молодость придавали им прелесть и очарование. И позже, когда мне выпадало счастье видеть полотна великих художников, изображавших красоту человека, радость любви и божественную чистоту страсти, я вспоминал эту картину, которую увидел в полумраке и тишине, — две головы, склоненные одна к другой, улыбки, весеннюю радость и любовь.
Казалось, они были рады, что я их увидел, — им хотелось в этот миг, чтобы кто-то узнал, какая между ними любовь. Я с наивностью, свойственной детству, подсел к ним на кровать.
— Конфеты хочешь? — спросил Иван.
— Угу, — ответил я.
— Возьми в комоде.
Комод у Ивана появился недавно, он купил его в Большом Перелазе. Это был новый предмет в деревенском обиходе, и многие приходили смотреть его, как на экскурсию. Я вытащил из комода конфету. Иван поощрил меня возгласом:
— Возьми еще!
Я взял еще конфеты для Саньки и мамы, потом, подумав, и для бабки Парашкевы — всем по одной.
Эту картину я помнил долго. Две головы молодых влюбленных, их наивные юные взоры, глаза, счастливые позы, радость и слитность их душ не исчезли из моей памяти. Когда мне было плохо и я был несчастлив в любви, воспоминания о них доводили меня до отчаяния; когда я сам был счастлив или томился в ожидании любви, сквозь даль времени веяло на меня утешительным благоуханием.
Вскоре Настасья вернулась к Ивану тихо и незаметно. Она была беременна. Илья съездил в Сосново за ее пожитками.
Настасья родила сына. Ивана будто подменили. Настасья по-прежнему была молчалива, не выказывала никаких чувств. Иван вокруг нее вертелся, только что белье не стирал. Из дома никуда не выходил. С работы придет и все за Настасьей и за своим сыном ходит.
Как-то зашел я к Ивану — хотелось поглядеть на мальчика. Его Виктором назвали. Посмотрел. Ребенок как ребенок, еще ничего не понимает. Взял на руки. Иван крикнул:
— Мотри не урони и спинку поддерживай! Она слабенькая у него. Мотри, переломится, горбатым будет.
— Не дай бог, — сказала Настасья и внимательно следила, как я держу ребенка, напоминая мне собаку, когда у нее люди щенка на руки берут.
Иван сидел с каким-то благообразным стариком. Такого я в нашей деревне не видел никогда. Я прислушался, о чем они говорят. Старик рассказывал:
— Это хорошо, что в семье все ладно. И баба твоя, и робенок, и ты к ним по-людски. А вот меня, вроде как тебя, тоже больно молодым женили. Сосватали, незнамо кого взяли. И представь, так мне баба моя не по ндраву пришлась, что возненавидел я ее. Ну просто бил походя. Ну, и у нее ко мне любви никакой не стало. А жить надо. Это только сейчас — ушла, пришла, сошлись, разошлись. Прежде-то бога и людей боялись. Живем. Ну, ведь всяко бывает. Раз сгорели, ну начисто, один погреб остался, а детей уже трое было. Так она, баба-то моя, не хуже лошади какой. Уж у меня сил никаких нет, а она все ломает. Построились, опять жить начали. Заболел я. Захворал так, что умереть бы должен, а она ни днем, ни ночью не отошла. Бородой оброс, с тех пор не брою. Выздоровел, но уж, конечно, не такой был, как прежде. Стал я к бабе своей привержен, вот как ты к своей. Я ведь все вижу, меня не обманешь. Вижу, что в ладах живете. Так вот стал я к ней привержен, да только поздно, оказалось. Выходит, забил я ее раньше и запужал. Не пошла она уже на ласку-то. Видно, всю любовь отбил у нее. Молчала все, да нет-нет и поплачет. Потом, когда дети подросли и работать стали, померла. А перед этим говорит: «Ну, видно, умру я скоро». — «Да ты что, старая?» — спрошу я ее. «А че, — говорит, — кому я теперь экая-то нужна? Сил-то уже совсем нет». Дак ведь умерла, будто заснула. Сейчас из ума не выходит. Все время себя спрашиваю да попрекаю, и за что бил хорошего человека. Да и то сказать, уж больно жизнь-то тяжелая была.
Настасья тоже слушала рассказ старика. Взяла у меня Виктора (имя-то какое редкое дали!) да над ним тихонько плакала. Я видел, как две-три капли на лицо ему упали, она их тихонько убрала.
Вскоре Виктор умер. Иван запил с горя. Настасья ходила как сумасшедшая, еще чернее стала. Иван приходил пьяный и кричал на нее:
— Уйди, говорю, нет мне от тебя радости никакой! Кому ты нужна? Может, любил тебя, кабы сына уберегла. Тогда все было бы другое.
— Иван, опомнись, — говорила Настасья. — Забыл, что ли, как мы жили хорошо, когда Витя был?
— Дак ведь это представилось мне. Это все из-за Виктора. Рази у меня любовь-то до тебя была? Это же сын был!
— Дак ведь еще будет, Иван, погоди немного, не пей больно-то. Опять сын будет. Ты только погоди.
— Нет, такого уже не будет. Тот как солнце взошло. Ниче мне уже в жизни не светит, — говорил Иван, захлебываясь в пьяных слезах. — Что ты, что другая какая — никого мне уже в жизни не надо. Ниче мне не мило.
Долго Иван пить не бросал, пока Настасья второго сына не родила. Но и второй сын помер. И опять все по-старому пошло.
Тем временем умерла теща. Илья стал первым, лучшим, закадычным другом Ивана, его верным товарищем по разгулу. Они вместе ходили по бабам. Как любящий брат, Илья постоянно укрывал и обеливал Ивана перед Настасьей. И тут уже Егор Житов не удержался, пришел к Ивану.
— Что же ты, Иван, остановиться не можешь? — спросил он. — Я вот тебя бригадиром хочу сделать, а ты все пьешь. Подумал бы немного: что о тебе, о самом старом коммунаре, другие подумают? Особенно те, кто в коммуну только вчера пришел. Бросай ты свою пьянку да берись за ум.
Замечательный человек был Егор Житов. И непонятно было, что в нем за сила такая была: кто боялся его, а кто совестился. Душа у него была светлая, жалостливая и твердая. И большую силу она на других имела. Назначили Ивана бригадиром. Иван с тех пор весь в работу ушел.
Илью взяли в первые дни войны на фронт, и он погиб в октябре в битве под Москвой у Малоярославца, о чем в коммуну пришло уведомление в самый праздник двадцать четвертой годовщины Октября. Иван тяжело переживал гибель Ильи. Рассказывали, что он на базаре в Большом Перелазе купил широкий командирский ремень, сшил брюки галифе, выпросил у милиционера полевую сумку и ходил как средний командир. Потом, под Новый год, когда немцы были отброшены от Москвы, стал проситься на фронт. Говорили, будто он боялся, что войну с немцами могут без него закончить.
Рассказывали потом, что он перед уходом в армию собрал всех мужиков и баб. Много пили, пели, плясали и плакали — в деревню к тому времени уже немало похоронных пришло.
Подошел, говорили, к Настасье, бухнул перед ней на колени и сказал:
— Ну, прощай, Настасья, вспоминай добром меня, беспутного. Сколько я горя тебе принес. Вот сейчас искупать пойду.
Потом подошел к Александре и ей сказал:
— Спасибо тебе, Александра, за доброе твое сердце, за чистую твою душу. И прости меня, бестолкового. Поминать тебя буду, даже если на том свете придется быть.