И вдруг встал от стены мужик. До сих пор он сидел на скамейке и только смотрел, переводя свой хищный взгляд с одного на другого. Я его давно заметил и побаивался.
— А я вам вот как скажу. Кто не знает, что всякая власть от бога? А у нас пока власти нет никакой. Вот беда-то в чем. А что за власть, коли она против бога? Это не власть, а искушение одно. Бес этой советской властью да коммуной нас искушает.
— Ты смотри, звони да не зазванивайся.
— Бога забыли, вот что я скажу, — настаивает мужик на своем. — Всяк человек ходит, да не всякого бог водит. Не поддавайтесь, мужики. Дай черту волос, а он и за всю голову. Одно упование на бога: враг хочет голову снять, а бог и волоса не дает. Потеряли мы веру в бога, в царя и в отечество. А когда-то на святой Руси не без добрых людей было. А где теперь святая-то Русь наша: веры нет, царя свергли, а значит, и отечество отменили?
— Дак ведь так, верно, получается, — кто-то поддерживает со стороны.
Поворачивается святой мужик к Наталье Константиновне и вещает, видя поддержку:
— Вы беременны сеном, разродитесь соломою. Дыхание ваше — огонь, который пожрет вас.
Я замер от страха. Председатель встал, он поднялся всей своей мощью над скатертью, которой был накрыт стол, и произнес:
— Слышали, как врет? Будто блины печет. Только шипит. Не запугаешь! Эх, мужики, мужики! Если бы мы бога да богатых не боялись, жизнь-то какая была бы тоды! Вы только подумайте головой своей.
— Вот ты бога-то не боялся, дак без ноги пришел! — выкрикнул кто-то.
— Да я, если надо будет, так за советскую власть и другую ногу отдам, — ответил председатель. — Не жалко. За вас, за дураков, видно, придется отдать. Авось поумнеете.
И вдруг в шум и гам, в ругань мужиков ворвался крик, который напугал меня:
— Ты почто сюда въехался? Нечто тебе тут место? — кричит мужик на моего сверстника, парня лет одиннадцати, затесавшегося среди мужиков и баб.
И мне становится страшно, тем более что парень говорит, показывая на меня:
— Ему можно, а мне нельзя? Я тоже в четвертом классе.
Но мужик хватает его за шиворот и без всякой жалости выбрасывает к двери с ворчанием:
— А я ногами-то чувствую, кто-то под лавкой спрятался. Вишь, какой недотепа! У тя еще нос не дорос.
Встает полный, одутловатый мужик и в тишине произносит первые слова:
— Я вам что скажу, граждане, и тебе, гражданочка.
К этому времени уже все бабы потихоньку из избы вышли, одна за другой, виновато и незаметно.
— Не справиться ей, советской власти, с мужиком. Мужика, его сколько ни вари, он все сырым пахнет. Мужик-то ведь, он не бочка, не нальешь да не заткнешь гвоздем, его вашей коммуной не удоволишь.
— А почему?
— Да потому, что каждому свои сопли солоны. Чужим добром подноси ведром. Коли конь да не мой, так волк его ешь. Разве можно общее любить как свое? Всякая птичка своим носком клюет, свой зобок набивает. Как вы в этой своей коммуне к общему труду и к общей собственности любовь привьете?
Он говорит с одышкой, вытирая пот с лица и шеи платком.
— Ну а ты как думаешь? — спрашивает председатель другого мужика.
— А я думаю так, — отвечает тот. — Всякому зерну своя борозда, а вы хотите всех вместе? Нешто так выйдет? Только журавли в ногу ходят да солдаты.
— Да, — подхватывает его мысль другой, — ворошил бы всяк в своем носу. Бог и перстов на руке, и листа на дереве не изравнял. Нет, кто как хочет, а мы как изволим. Всяк своим голосом поет.
— Правильно. Ворота отперты, да подворотня не выставлена. Вот закавычка какая.
— А какая же? — спрашивает председатель.
— Да как же! Один мужик бороной ворота запирает — такой у него достаток и порядок в доме, а у меня — полная чаша. И я должен жить одинаково? — говорит, недоумевая, мужик.
— Ишь ты, как заговорил!
— А что? Через меня хоть вар понеси, только меня не обвари. Я о других не забочусь.
Председатель кричит на него:
— Эк он зевало распустил! Горланит.
— Не подуйте на нас холодным ветром. Будь милосердна, — оправдывается мужик.
— Милости просим мимо ворот щей хлебать, — говорит другой мужик, размахивая руками. До этого он сидел разинув рот и слушал всех вяло.
Мужики начали галдеть:
— Это все дело в комок свести да в навоз снести.
— Ишь ты какой, — возразил кто-то.
— А что?
— Шумишь, как воробей на дождь.
— А что, уже и свое мнение нельзя сказать?
— Говори. В пустой бочке грому завсегда больше.
Потом председатель спросил мужика, сидящего напротив:
— Ну, так какова твоя воля, Анисим?
— Дак ведь в рай за волоса не тянут, поди? — начал он было нехотя, лениво, а потом разговорился: — В своем дому хоть болячкой сяду — нет дела никому. Сам хозяин как чирей: где захотел, там и сел. А у вас фатеры. Как на подворье. Там не сядь, тут не садись.
— Верно! Всякому своя воля нужна.
— Так ты что это, вздумал на притеснения советской власти обижаться, что ли?
— Дак ведь какая обида?
— А в чем же, где ваша воля-то? — спрашивает Наталья Константиновна мужиков.
— Дак ведь у нас своя воля, хоть, возьми, во щах, да в бане, да в жене. А в коммуне и этого нет.
— Воля бы, дак я теперя спал, — говорит, зевая, мужик.
— Ну а ты как? — спрашивает председатель неряшливого, нечесаного, неопрятного мужика.
— А что? Вольный свет не клином стал. Есть простор. Рыбам вода, птицам воздух, а человеку вся земля. Если уж очень припрут с коммуной, так можно уйти куда глаза глядят.
— Документы не дадим, — говорит председатель.
— Только вот одного боюсь, — будто не расслышав председателя, продолжает мужик. — Боюсь, кабы партейцы не перестарались. Разбегутся мужики-то. Погибнет деревня. Дай всякому делу перебродить на своих дрожжах. Не спеши.
— Ну а ты как, Назар Назарович?
— Без чего нельзя, на то согласен.
— Битый пес догадлив стал, — говорит председатель Наталье Константиновне. — Мужика уже сажали за сопротивление мероприятиям советской власти, потому голову за пазуху схоронил. Кого медведь драл, тот и пня боится. А ты как? — показывает председатель на ноздрястого мужика.
Тот обидчиво начинает кричать:
— А че ты меня насилуешь? Че ты на горло наступаешь? Это «добровольно» у вас называется?
— А тебя я напрасно спрашиваю, потому что ты кулак. С тобой и разговаривать надо как с кулаком.
— Во-первых, я не кулак, а середняк. А во-вторых, кулак и середняк — это корень в деревне. Без корня и полынь не растет. Вырви этот корень, и деревню загубишь.
— Ничего, скоро не так запоешь.
— Дак ведь я говорю, гражданин председатель: и не хочет коза на базар, да за рога ведут. Вот она, совецкая-то ваша власть, во что произошла. Изнасиливать токо горазды. А на другое, на что-нибудь путное, вас нет.
Я добросовестно старался вести протокол. Потом стало неинтересно, потом тоскливо, потом начал зевать. Рот сам судорожно открывался, и я не мог ни от кого скрыть потяготы.
Мужик даже прикрикнул на меня шутливо:
— Не зевай, парень, в людях! На других позевоту нагонишь.
— На то пасть дана, чтобы зевать, — возразил ему другой.
А третий посочувствовал мне:
— И че робенка мучают!
— Ну что, мужики, мы так до утра сидеть будем да рассуждать каждый свое? — произносит председатель. — Что в людях водится, то и нас не минует. Все равно коммуну организовать придется. Так уж лучше без сопротивления. Подобру-поздорову. А? Так уж везде ведется.
— А у нас так ведется, что изба веником метется, — возражает ему мужик.
— А еще либо дождь, либо снег. Либо будет, либо нет, — произносит другой.
— Придет время, будет и наш черед.
— И много за морем грибов, да не по нашему кузову. Народ изверился.
— Ну так что же, товарищи? — спрашивает Наталья Константиновна.
— Мы, дорогая, кланяться горазды, а говорить не умеем, — отвечают ей.
— Это что, отказ? Не согласны создавать коммуну?
— Проживем, видно, и без нее. Не первую зиму волку зимовать.
Это означало отказ.
Когда я провалился куда-то, услышал сквозь сон, как мужик берет меня на руки и говорит мне в ухо что-то доброе о постельке. Я понял, что меня поднимают и укладывают спать на полати.
Вскоре я проснулся от шума в избе, испугавшись, что начинается драка.
— Ну что, вздремнул немного, а? — сказал мне кто-то по-доброму.
Я снова уснул, прикорнув на полатях, а когда проснулся, председатель забрал меня прямо с полатей в огромные свои лапы и начал опускать на пол, подпевая:
— Со вставаньица головушка болит.
Мне было стыдно смотреть людям в глаза: уснул в разгар собрания и почти ничего не сумел записать в протокол.
Смочив руки и лицо из рукомойника ледяной водой, я сел за стол, и вскоре хозяйка уже угощала меня.
— Не всяк пашню пашет, а всяк ест, — говорила она, угощая блинами со сметаной. — Вишь, отощал-то как, милай, в коммуне-то вашей, лихоманка бы ее взяла.
И в самом деле, конечно, о таких блинах в коммуне мы и мечтать забыли. Я стеснялся и, протягивая руку за очередным блином, даже потел. Но когда председатель, его жена, Наталья Константиновна и Гаврил Заяц выпили по стакану чего-то хмельного, у них пошла оживленная беседа, и я почувствовал себя смелым. Раз, правда, Гаврил Заяц толкнул председателя локтем и указал на меня: ишь, мол, как ест. Но председатель со смехом сказал:
— А что, бывало, у богатых мужиков голодный работник, покуда не выестся, за двоих съедал.
Я уже верил, что он добрый мужик, и продолжал уминать блины за обе щеки.
Прощаясь, председатель сельсовета сказал, как бы извиняясь, Наталье Константиновне:
— Что поделаешь?! Высидели болтуна. Извиняйте.
Но Наталья Константиновна ответила:
— Ничего, не напрасно посидели. Кое-кто задумается.
Председатель сказал с сожалением:
— Эх, мужика бы сюда! Вот его отца, — показал он на меня. — У того не пошумели бы. Он бы им тут зубы пересчитал. Уж он бы обуздал.