Я тогда тебя забуду — страница 64 из 86

Мужики нас торопят:

— Что вы там, спите, что ли, у стогов-то?

Бабы кричат:

— С возами-то не гоняйте, ироды! Ступайте помаленьку. Вишь лошади запыхались. На такой жаре и загореться лошадям-то недолго. Да и сено теряете. Потом собери его!

Мужики вершат стог. Интересно смотреть на них. Одни, нижние, на вилах поднимают копну сена и бросают ее на стог. Другие, верхние, пытаются вилами зацепить ее и положить так, чтобы стог был ровный и надежный. Нижние в это время опускают отекшие руки, выбрасывают из-под рубах и из волос труху, которая туда набилась.

— Глянь, взгромоздили какой! Будто домина, — восхищаются нижние.

А верхние то там то сям подпрыгивают на стоге, пытаясь утрамбовать его и сделать устойчивым.

Но вот уже одну выть отработали. Мужики и бабы собираются вместе, к ним присоединяется молодежь. Наступает подобед. Едят что бог послал: картошку, капусту, лук, черный хлеб с квасом и солью.

Отдыхать все расходятся по разным местам: мужики отдельно, бабы отдельно, и мы открываем борьбу на сене отдельно от всех.

Мужики сидят, курят. Кто-то тяжело вздыхает, кряхтит, кто-то жалуется:

— Ну, Егор Ефимович, загнал ты нас вконец.

— Тяжело больно, Егор Ефимович.

— Рази за тобой успеешь!

Но отец не любит шутить. Он неумолим:

— На себя работаем, мужики. Не на Степу Миколина.

— Какое там на себя? — отвечает один. — У нас сейчас все общее. Значит, на кого-то.

Другой поддерживает:

— На восударство только и работаем.

— А государство-то чье? — спрашивает отец.

— А бог его знает чье.

— Как это бог знает чье? — возмущается отец. — Да наше же, рабочих и крестьян.

Мужики молчат, соглашаются. Они побаиваются отца. Но один все-таки находится из тех, кто не хочет показать, что он покорился.

— А мы вчера, Егор Ефимович, — говорит он с упреком, — докосили до темной ноченьки и спасиба не дождались от тебя.

— А какое тебе спасибо? — взъедается на него отец. — Сказано, на себя работаешь.

— Ну все-таки спасибо сказать, дак ведь язык бы не отвалился.

— Ишь, антилигенция какая, — недовольно говорит отец. — Ему еще спасибо. Ты вот подумай: вчера мужики стог с заливом поставили.

«Я и то знаю, что такое поставить стог с заливом», — думаю я и мысленно поддерживаю отца. «Где толы-то у них были?» — возмущаюсь я про себя. Это значит стог поставили с течью внутрь. А отец припирает противника к стене:

— За это тоже спасибо, считаешь?

— Ну, это, конечно, ни к чему. Непорядок это, — соглашается мужик. — Степа Миколин за это работников бил, бывало.

— То-то и оно-то, — заключает отец и говорит, успокаиваясь: — А ты спасибо.

Наконец-то отец нашел общий язык с мужиком, и гордость распирает мне грудь. «Ну и отец у меня! — думаю я, — Ни у кого нет такого!»

Он поднимается и произносит:

— Ну, пора и совесть иметь.

Все встают и расходятся по своим местам, отдохнувшие и повеселевшие.

Так и тянется день до позднего вечера в труде, в поту и в жажде. А ночи, как назло, воробьиные. Не успел уснуть, а уже вставать пора.

И так изо дня в день. Косят траву, сгребают ее в валы, складывают в копны, везут возами и волокушами, навивают в стога. И луг очищается, и остаются на нем громадные стога — как дома. И так до тех пор, пока косу не заткнут под стрехой. Тогда сенокос закончен.

А пока единственное желание — выспаться. Поспать бы, сколько хочется, а проснуться — и никуда не ходить, ничего не делать, лежать бы и лежать. Отдохнуть бы, сколько природа требует. Ни одной ночи не высыпаюсь. Не дают: будят ни свет ни заря.

Вот почему на небо мы смотрим больше, чем на землю. Казалось бы, все признаки налицо. Воробьи кучатся, кричат в кустах. Вороны купаются и каркают в стаях, под тучи взбиваются. Гуси и утки ныряют. Все, казалось бы, предвещает, что скоро дождь, скоро долгожданный отдых. Ан нет.

Одно спасение — в тени. Но когда это удается скрыться в прохладном сумраке дома? Даже зелень стоит знойная. Сено, жаркое и колючее, отдает не столько привычным сладким ароматом, сколько духотой. Повсюду поют пчелы и звенят мухи. Утомительно долго и беспощадно сияет день.

От зноя даже нескошенные травы кажутся сухими и мертвыми. Луга раздвинулись, и нет им границ. Даже вдали не чувствуется синевы. Воздух какой-то пустой.

Собаки с высунутыми языками лежат в тени стога, катаются в сене или взрывают его, бегают за волокушами и лениво лают. Лишь небо слепит прозрачной синевой, зной горячо палит, облака медленно, незаметно для глаза, плывут в своем белом величии. Сено благоухает все душнее и душнее. Небо походит на сказочную сонную реку. И радостно, и страшно, и тяжело. Кажется, работающие люди, потные и усталые, кем-то заброшены в это пекло. Какая-то птица камнем падает с неба и перед самой землей спокойно выходит из падения и уходит вверх, будто испугавшись зноя, который окутал землю.

Листья деревьев серебрятся от зноя, приобретают металлическую окраску и форму.

Покой, лазурь, свет и неотступное желание: посидеть бы теперь в тени.

Только в обед, освободив лошадь из волокуши, сняв с нее хомут, входишь вместе с ней в полусумрак и прохладу конюшни. Вдохнешь запах навоза, сбруи, застоявшегося конского пота, услышишь щебетанье касатки, свившей себе гнездо над яслями. А лошадь тихонько ржет и косит свой лиловый глаз то на кормушку, то на ясли, соскучившись по овсу и свежему хрустящему сену.

Или выводишь лошадь из конюшни, звенишь сбруей, а лошадь прядает ушами, сделавшись после отдыха стройнее, моложе и глаже. Выводишь ее на солнце, она тянет тебя к корыту с водой у колодца, склоняется над ним, долго и сосредоточенно пьет, будто смотрится в него или рассматривает отраженные на поверхности воды небо и облака. А солнце уже нещадно жжет и тебя, и лошадь, и сбрую, и хомут, играя в металлических украшениях.

Босоногий Санька смотрит на лошадь, пьющую из корыта, заглядывает ей в глаза, стоит и медлит, не решаясь подойти поближе и погладить ее по лоснящейся коже. Потом робко отходит.

Воробьи крикливой стаей проносятся мимо нас, и у меня загорается надежда: даст бог, будет дождь, избавимся от жары и зноя, отдохнем от утомительной, однообразной и тяжелой работы. Отоспимся.

Иногда надежда на отдых разгорается. Вдруг потемнеет даль над полями, вырастет из-за них туча, закроет солнце и из белой станет синей. Неожиданно заиграет молния. Блеснет как нож на мгновение, рассечет, расколет небо и озарит поля из-за бугра. И снова сумрак и томление. Нависнет над землей таинственная гроза. Обнимет землю странное молчание. Снова внезапно блеснет молния, как некие безумные глаза, посмотрит на потемневший мир.

Порой высоко в небе прогрохочет звучный и тяжелый гром.

Иногда пробегут шумные голубые потоки ливня и замрут. Только возродят надежду на дождь и на отдых.

И снова солнце, сначала радостное, ласковое, потом знойное, злое, и лазурь небес, как будто выкованная из металла, неподвижная. Снова зеркальный и зыбкий блеск деревьев. И снова день сияет и млеет трава, склоняются головки цветов и просыхают капли дождя. И ты гоняешь волокушу туда-сюда, сидя на потной спине лошади.

Однажды Коля Козел, мой напарник и друг, сказал мне, когда мы душным вечером возвращались домой с работы:

— Если в колодец бросить мох, то пойдет дождь.

Эта мысль была зафиксирована моим сознанием как некое спасение.

Вечером следующего дня, усталые до изнеможения, мы с Колей Козлом сходили в Поскотину, нарвали мху и положили его в колодец, чтобы утром пошел дождь и мы получили возможность не ходить на работу.

Видимо, желание было настолько сильное, что ночью мне приснился сон. Мы с Колей Козлом под дождем бегаем, прыгаем, брызгаемся и поем. Топаем по лужам, приветствуем дождь, шумим, плещемся. А дождь льет и льет.

Во сне почувствовал, что кто-то трясет меня. Проснулся, вижу — мама будит меня:

— Слышь, Ефимушка, подымайся, родной. Опоздаешь. Все уже выехали.

Выскочив во двор, увидел, как Гаврил Заяц лезет с руганью и кряхтеньем в колодец. Подождал, пока он не появится снова. Тот вылез.

— Вот обормоты, так их мать. Кто-то мху набросал.

Увидев меня, крикнул:

— Иди скорее, принеси кошку!

— А где она?

— В хомутной.

Я забежал в конюшню и в комнате, где висели хомуты, нашел кошку — якорек о четырех лапах для очистки колодцев. Гаврил привязал ее к веревке, опустил в колодец и, сматывая веревку, начал вытаскивать охапки мха, которые мы с Колей Козлом побросали в колодец вечером накануне.

Я в это время стоял у колодца и невинно изображал на лице и всей своей фигурой удивление и любопытство.

Встретив Колю Козла, я выразил разочарование в том, что наш труд пропал даром.

— Ничего, — уверенно ответил он, — не все сразу. Завтра увидим. Жалко, что мох вытащили из колодца.

Утром, проснувшись, я услышал, как дождь стучит по тесовой крыше. Я спал на сеновале, над конным двором.

Я почувствовал радость и подпрыгнул в восторге, но тут же улегся: какой же смысл подыматься, когда дождь, которого мы так ждали, пошел и сейчас уже была возможность всласть отоспаться!

Проснулся я от голода, услышал, как где-то рядом мама разговаривает с бабкой Парашкевой:

— Ни к чему бы дождь-то. Если протянем сенокос до Ильи, так трава выгорит. Куды она такая-то?!

— Ну, даст бог, выяснит.

И тут радость моя вдруг пропала, я почувствовал вину и угрызения совести. Подумать только: собственными руками устроил сеногной, вызвал дождь во время покоса!

И я, поддавшись тону бабки Парашкевы, подумал о надежде спасти положение. «Даст бог, — думал я, — очистится небо от облаков, от тумана. Прояснится, разведрится, разгуляется».

Когда выходил из дома, сначала услышал, потом увидел, что дождь льет как из ведра. Не ситечком сеет, как осенью, а ведром поливает. Дождейка — кадка под водосточной трубой — была до краев заполнена, и вода лилась из нее через край. Бабы ведрами черпали дозжуху — дождевую воду — и таскали ее в дом для хозяйственного употребления — белье стирать, голову мыть.