Я тогда тебя забуду — страница 69 из 86

— Ты слышал, что сатана уж больно гордился да с неба свалился? А ты гордишься, дак на что годишься? — И кулаком около лица Егора Житова поворачивает: — Нюхал, верховода?..

— А ну-ка убери кулак да спрячь в карман, не то худо будет, — заявляет, разгорячась, Егор Житов.

— Ты че это власть берешь над всеми? Распоряжаться привык, жук навозный. Приказываешь да управляешь, бесштанник, — наступает на Егора рыжий мужик.

Но Егор Житов не из трусливого десятка.

— Я тебе не приказываю, гроб ты экой, домовище ты с дерьмом.

Рыжий мужик остолбенел от этакой дерзости и стал вроде оправдываться:

— А че ты все советуешь да приказываешь, где не просят тебя?

— На то и советская власть, — отвечает Егор, — чтобы советовать.

И ухмыльнулся — понял, что наша берет. Тут другой мужик вышел к рыжему мужику на подмогу, распахнул тулуп, вытянул руки вперед и пошел на Егора Житова:

— А ну-ко, недомерок, озяб, поди? Хошь я тя погрею?

Но в это время наш отец схватил его за ворот тулупа и сунул в снег. Мужик упал, а отец содрал с него тулуп, как шкуру, и бросил подальше от дороги.

— Ты че, гад? — заревел мужик и, утопая по грудь в снегу, полез за тулупом.

Рыжий мужик, услышав его рев, занес над Егором Житовым кнут, сжался как пружина, но Егор схватил его за руку и прижал к земле. Тот от боли и страха завыл, заорал не своим голосом:

— Ой, батюшко, руку сломаешь! Ой, отпусти, Христа ради, богом прошу!

Но Егор Житов еще какое-то время держал его железной хваткой. Потом отпустил.

— Так что же, будем отворачивать или нет? — спросил Егор Житов.

Мужики дружно закивали:

— Ни в жисть не тронем, Егор Селиверстович.

— Так вот, учтите и зарубите себе на носу, — сказал отец, — если еще раз кто пальцем наших ребят тронет, в Содомово ваше приедем и у вас все избы раскатаем.

Мужики стояли притихшие и обескураженные столь неожиданным поражением. Егор Житов командовал:

— Ну, давай, парни, распрягай лошадей.

Мы бросились к содомовским возам.

— Вывязывайте вожжи из удил. Распрягайте. Выворачивайте оглобли. Пускайте лошадей на выгул.

Содомовские мужики стояли сбившись в груду, наблюдая, как наши выполняют команды Егора Житова, и то один, то другой говорил:

— Ну, Егор Селиверстович, не по-божецки это.

— Не по совести делаете.

— Мотрите.

Общими усилиями парни столкнули груженые сани содомовских мужиков с торной дороги, опрокинули их в снег.

После этого наши сели на дровни и укатили порожняком, торжествуя и горланя, на Большой Перелаз, чтобы оттуда уже отправиться на Ваговщину за строительным лесом».

Надо сказать, у содомовских мужиков вроде пропала охота драться и хулиганить.

Когда Иван рассказывал нам с хвастовством о заранее задуманном происшествии в дороге, мы с Санькой замирали от страха и преклонения перед неукротимой силой отца и Егора Житова, а мама говорила, видимо, для того чтобы охладить наш восторг:

— Да, чего умного да дельного, а драться-то наших мужиков поискать. Хлебом не корми перелазских мужиков, а дай подраться. Куда до них содомовским.

Баба Парашкева драку тоже не одобрила:

— Драчливый своего веку не доживает.

Резонанс от события волнами расходился по всей округе.

Баба Шуня давала свое истолкование событиям:

— У них, в коммунии-то, дело, вишь ли, клином сошлось. Ни взад, ни вперед. Вот они по волости ездят да на дорогах дерутся.

Гаврил Заяц рассказал мне:

— Дак ведь мы смолоду-то с содомовцами завсе дрались. Девки у них баские были. Ну, конечно, то мы их, то они нас. Это ведь теперь наши содомовских-то мужиков, как полозья, гнут. Дак это и понятно: отец твой да Егор Житов кажный цельной деревни стоит.

Вот поэтому, когда отец опять уехал в волость коммуны организовывать, я как-то был не только спокоен, но и уверен, что он приедет ночью, с мороза войдет в тулупе в комнату, повесит тулуп на гвоздь у самой двери и скажет маме:

— Ну-ка, давай, Серафим, че-нито согреться. Такое дело провернул большое.

Значит, еще в одной деревне организована коммуна. Он будет ходить, притопывая для обогрева лаптями, ударяя ногами одна о другую и с силой потирая замерзшие руки.

После драки с содомовскими мужиками я еще больше поверил в отца, в его силу и несокрушимость, в его железную волю и умение покорять людей.

Кого не опьянит удовольствие, которое человек испытывает, когда видит, как торжествует его воля! Только мама и бабка Парашкева еще больше были обеспокоены предчувствием чего-то такого, что может случиться с нами, чего следовало бы бояться и что может внезапно разрушить все наши надежды на будущее.

Видно, правду говорят, что ни один человек не знает своего времени, ибо его повсюду и постоянно подстерегает случай. Можно быть сильным, разумным и бесстрашным и попасть в беду, как рыба в невод или птица в силок.

Кто знает, кем бы мог быть мой отец, если бы не случай, происшедший с ним на сорок пятом году его жизни, когда он был в расцвете сил!

В тот вечер объявили, что в школе будет кино. Я, конечно, набросил на себя пиджачишко, шапку и побежал. Когда выскочил из дому, услышал волчий вой. Один отрывисто взвывал, и следом за ним раздавался с разных сторон многоголосый протяжный вой. И так повторялось долго, пока я бежал по улице.

Я уже знал, что волки под селением зимой — к голоду, к недороду. Но не оттого я почувствовал, как сердце мое заныло. Было такое ощущение, что оно почуяло горе. Но ввалившись с мороза в душный, набитый людьми школьный класс, я сначала почувствовал облегчение, вскоре успокоился и наконец забыл о волках и их страшном вое.

Вот погас свет, загудела динамо-машина, осветился экран, и на нем крупными буквами мы увидели название кинофильма.

— «Старое и новое», — вслух прочитали все, кто умел читать.

Не знаю, сохранилась ли в Госфильмофонде эта лента. Мне до сих пор хочется посмотреть ее снова. Вот мужик пашет сохой. Худая, совсем подыхающая лошадь, показавшаяся на экране, вызвала оценки со всех сторон:

— Падет скоро.

— Че?

— Подохнет, говорю, лошадь-то скоро. Уж больно тоща.

— А мужик-то здоровый. Вишь, как он соху-то тянет.

— Да, мужик-то ниче. Мужик-то не голодный, видать.

— Погли-ко, в лаптях пашет.

У нас мужики пахали в особой обуви, которая называлась чуни. Они шились по форме лаптей из сукна или плелись из веревок и пропитывались смолой, чтобы не пропускали воду.

Но вот другие кадры. В доме умер хозяин. Его сыновья распиливают избу пополам, чтобы по-братски разделить наследство. Народ в кино хохочет. Даже я и то думаю: какие же люди глупые бывают! Зачем они распиливают деревянную избу? Ведь из нее выйдут только дрова. А кому они нужны? Кто сейчас покупает дома на дрова? Разве только богач какой-нибудь. Скажем, кулак. Но ведь их давно уже извели. Неужели, думаю я, нельзя было дом продать, а деньги разделить? Вот до чего глупы неграмотные деревенские мужики!

А кадры мелькали. Грамотные — это чаще всего ученики — прочитывали вслух, по слогам, подписи.

— Ре-во-лю-ция, революция, — слышно было в зале, — да-ла, дала, му-жи-ку, мужику, зем-лю, землю.

Кино было совместным действием. Экран приковал всех к себе, завладел и умом, и сердцем каждого. Какое же это чудо — кино!

Кто-то сказал:

— Вот сейчас покажут, как жить скоро будем!

— А ты откуда знаешь?

— Дак ведь я видел уже.

— Ну?!

И в это время кто-то шумно распахнул дверь, и вместе с холодом, с ветром, вьюгой в класс торопливо вбежал Гаврил Заяц. В руках у него зажженный фонарь «летучая мышь». Он поспешно ищет кого-то, освещая ряды мужиков и баб, сидящих на скамейках.

— Где Егор Житов? — спрашивает он.

И по прерывистым и ускоренным его движениям, по испуганному голосу мы догадываемся: что-то произошло. Я думаю, вот сейчас крикнут: «Пожар!» — и все бросятся к выходу.

Но Гаврил Заяц торопливо, лучом фонаря шарит по сидящим в классе и повторяет:

— Где Егор Житов? Никто не знает?

Но мужики уже кричат на него:

— Ну че тебе?

— Че мешаешь?

И голос Гаврила Зайца уже иначе, тверже врывается в напряженную тишину:

— Че, че! Егора Перелазова убили — вот че!

Только один голос раздается, прежде чем зашумят все:

— Так твою мать! Во гады!

И тут все повскакали. Аппарат еще стрекотал, а уже люди бросились к выходу, полагая,-что на улице все разъяснится.

Кто-то из баб вскрикнул и начал выть, когда мы еще бежали по коридору. Женщины, охваченные жалостью, поддержали вой. Еще минуту назад они хохотали над мужиками, которые пилили дом. Но слезы, плач, рев так же заразительны, как и смех.

У школы стоял жеребец, запряженный в сани-розвальни, и дрожал от возбуждения и холода. С морды его падала белая пена. Видимо, он долго и быстро бежал, и вид у него, казалось, был напуганный и виноватый. Известно, горькие вести и гонцу не на радость. Осветили фонарем сани и увидели на передке и на кряслине кровь.

Мама выделилась из всех, кто голосил. Она закричала протяжно и заунывно:

— Ой-о-ой, Егорушка! Егорушка!

Бабы перекрыли ее рыдающий голос:

— Господи, не чаяно, не ведано, а беда на дворе!

— Беда-то какая!

— Из саней да в дровни!

Потом бабы голосили уже больше не об отце, а о том, что дома остались дети, что их поить-кормить надо. Жалели главным образом нас.

Какая-то баба схватила меня, уткнула головой себе в брюхо и начала причитать:

— Сыночек ты мой родненький, сиротинушка ты богов!

И выраженные в ее действиях и словах приветливость и жалость растрогали меня; я сладко заплакал, прижался к ней, обхватив ее толстую и теплую фигуру там, где у городской женщины бывает талия. Но это могло успокоить меня лишь на мгновение. Я почувствовал, что тревога и страх то леденят сердце, то обдают его жаром. Сначала кто-то холодной рукой будто сжал мне сердце и оно остановилось, замерло, потом мне показалось, что оно сейчас разорвется.