Я тогда тебя забуду — страница 72 из 86

И тут, как только поднялся на высоту, увидел вдали церковь. Стояла она на пригорке, и, казалось, отовсюду ее было видно.

— Ох ты, — прошептал я, почувствовав, как замирает дух от того, что я увидел.

С бугра церковь смотрелась в запруду реки. Подумалось, что она приветливо встречает меня всем своим радостным, нарядным видом.

«Умели же прежде вписывать такие сооружения в природу, будто они сами вырастали на самом видном месте», — думаю я сейчас. Пестрая, яркая, блестевшая под солнцем, издали церковь была похожа на сказочные цветущие кусты. Золотоглавая и веселая, она стояла на пригорке точно шутя и улыбалась мне, будто с озорством освещая меня своим светом. Она вдалеке возникла передо мной и овладела моим сознанием как игрушка, как нечаянный подарок. Она появилась неожиданно на изгибе реки, на повороте дороги. Я задохнулся от удивления и долго стоял, боясь пошевелиться. Так вот она какая, церковь, чей звон я слышал не раз, взбегая на Пугу!

Когда я смотрел на церковь, раздался звон, торжественный и празднично красивый. Он тоже начался неожиданно для меня. Я смотрел, слушал и не понимал, откуда льются звуки: то ли из-под глав, то ли из окон, то ли из каменных стен.

Когда звон прекратился, я легко побежал навстречу селу. Недаром говорят, что в гору семеро тянут, а с горы и один столкнет. Я скатился с горы и, когда понял, что мне опять придется подыматься на пригорок, где начиналось село, сел прямо на дорогу, чтобы перевести дыхание.

Когда я вошел в село, меня удивило обилие домов. Они шли не только вдоль улицы, по которой я пришел. Дома были повсюду: деревянные, каменные, крытые соломой, тесом и железом. Между домами шли и ехали люди. Такого огромного количества народа я никогда не видел. Мимо меня проезжали на телегах, тарантасах дрожках и бричках.

В растерянности я прижался к дому. Из распахнутого окна, под которым я наблюдал за происходящим вокруг, на меня пахнуло чем-то жарким. В окне надо мной, прямо над головой, кто-то появился и окликнул меня:

— Ты что тут притаился?

Я повернулся к окну и увидел между цветами молодую женщину.

— Я-то? — привычно спросил я.

— Да, ты-то.

— Я-то ничего, — ответил я.

— А что ты здесь делаешь?

— Дак ведь к отцу иду, в больницу. Да и на село-то посмотреть больно хотца.

— А что с отцом-то?

— Да ему, мама говорит, руки и ноги отпилили. Как чурка лежит. Не слышала?

— Нет, не слышала.

— Дак ведь как же? Он коммуну в Содомове ездил организовывать. А его ночью кулаки подстрелили.

— Ты смотри-ко, что делается, — произнесла женщина.

В окне появилась старуха, подошел мужик. Все окно загородили.

— А много вас у него осталось? — спросила женщина, будто отца уже не было в живых.

— В семье-то много вас, поди, эких-то? — спросила и старуха.

— Семеро. Дак ведь Иван и Василей-то уже совсем мужики. Пашут. Прошлым летом дед умер. Бабушка еще жива. Она говорит, смерть ее заблудилась, вот на отца-то и наткнулась вместо нее.

— А откуда ты? — спросил мужик.

— С Малого Перелаза.

— А-а-а, — не то равнодушно, не то насмешливо произнес мужик. — Это из коммуны, что ли?

— Из коммуны «Красный Перелаз», — сказал я гордо.

Но мужик, видимо, не склонен был продолжать разговор, а, захлопывая окно, крикнул:

— Ну, баба, давай поедим, что ли?

Мне так хотелось рассказать им, что у меня отец — мужик смелый, что он герой, что в него стреляли потому, что он новой жизни хотел для всех.

Я отошел от окна, вышел на дорогу и, опасливо вздрагивая при каждом крике проезжавших мимо мужиков, взял курс на церковь, которая при ближайшем рассмотрении оказалась огромной. Крест на самой верхушке упирался в небо, в самые облака.

Когда я, запрокинув голову, рассматривал крест, мужик подошел ко мне сзади, взял меня за плечи так, что я почувствовал в нем немалую силу, и сказал:

— Гляди на церкву-то, парнечек, гляди, пока не разломали.

Я испугался мужика, а тот попытался успокоить меня:

— Ну, че испугался-то, дурачок? Погляди, погляди, может, запомнишь. Скоро ломать будут.

Мне непонятно было, как такую громадину можно сломать!

На широченной площади около церкви шумел народ, Я сразу догадался, что невиданное сборище людей, лошадей и повозок и есть базар, о котором так часто говорили в деревне.

Я смело направился в самую гущу. В такой толчее разве можно увидеть человека? Казалось, никому ни до кого дела нет. Каждый занят собой. И знакомых — никого.

Кругом шла оживленная торговля. Я уже знал из рассказов бабки Парашкевы, что сюда сходились и съезжались в базарные дни недели люди для купли и продажи разного товара, особенно жизненных припасов.

Я много слышал о базаре от бабки Парашкевы. Но суждения ее были крайне противоречивы, и я это давно замечал.

То о базаре она говорила как о чем-то серьезном, требующем большого ума и сноровки, стоящем выше желаний человека.

— Базар на ум наведет, он ума даст, — говорила она.

— На базар ехать, с собой цены не возить, — поучала она.

Когда кто-то долго возился, увязывая, упаковывая тщательно что-то в дорогу, она говорила:

— Да ладно уж больно-то стараться. Не на базар, сойдет и так, как ни навязал.

Дескать, недалеко ехать, и так довезешь. В то же время, когда она собиралась на базар, а мы готовились к этой поездке (собирали грибы, ягоды, веяли зерно, Иван плел лапти), бабка Парашкева говорила совсем обратное и торопила нас:

— Да ладно, не куда-нибудь. На базар — как ни навязал.

И вот он передо мной, настоящий базар. Он поразил меня так, что я на какое-то время забыл, зачем шел семь верст, куда торопился. И больница и отец куда-то отошли, и я забыл о них, войдя в эту подвижную, говорящую, спорящую и смеющуюся невиданную массу народа.

Вот мужик хлопает по заду корову, хвалит ее, трогает вымя, а та мотает согласно головой, будто понимает, что ее хвалят, и не понимает, что ее продают, а на рогах ее накручен обрывок веревки. Так с этой веревкой ее и отдадут.

Вот мужики обступают лошадь. У нее смотрят зубы, осматривают копыта, холку. И она будет продана вместе с недоуздком. Лошадь нравится всем. Атмосфера рынка будоражит ее, она вздрагивает, похрапывает, и это делает ее моложе и красивее, чем она была дома. Я в лошадях знаю толк.

— Ну, дак что, покупаешь? — спрашивает хозяин бодро, уверенный, что торг завершается.

— Дак ведь купить что вошь убить, — ищет путей для отхода вероятный покупатель.

Мне становится жалко хозяина — видно, ему очень хочется продать, поэтому он снова начинает дергать и взбадривать мерина, который, по всей видимости, уже порядочно устал на базаре.

— Ты не бойся, не прошибешь. За такую-то цену с руками потом оторвут.

Покупатель снова начинает ощупывать животное и говорит как бы про себя:

— Дак ведь, если прошибешь, то потом-то что с ей делать будешь? Продать-то ведь как блоху поймать. Вишь, ты с утра стоишь, — обращается он к хозяину, — а много ли продал? Рази за экую-то цену потом кто возьмет ее?

Хозяин вытаскивает бутыль с самогоном.

— На, ненасытные твои толы! — кричит он обиженно на покупателя. — Залейся, в придачу даю.

У покупателя при виде бутылки с мутной жидкостью глаза разгораются, и он начинает отсчитывать деньги неторопливо и слюнявя пальцы.

В другом месте мужик с горшком стоит и торгуется с мужиком, у которого в мешке мука.

— Почем горшок? — спрашивает владелец муки.

— Дак ведь насыпь по край мукой, и горшок твой.

— Да-а-а. Уж больно он у тебя велик, горшок-то.

— А ты что, обычая не знаешь?

Мужик с мукой берет горшок, сыплет в него муку. В мешке заметно убавилось. Хозяин горшка забирает муку, высыпает осторожно ее в свои мешок, долго стучит по горшку, чтобы вся мука осыпалась.

— Горшок разобьешь.

— Не бойсь.

Вот мужики, выпив по случаю купли-продажи, идут как друзья, обнявшись, и один другого уверяет:

— Будьте благонадежны, я вас не омману.

Я поражен зрелищем базара. «Господи, есть же счастливые люди. Как интересно», — думаю я. Если бы я жил здесь, в Большом Перелазе, я бы с базара не уходил, уж я бы на все это смотрел — не насмотрелся.

«Как в киятре», — думаю я и вспоминаю бабку Парашкеву, которая любит так выражаться.

И вдруг вспоминаю отца, который лежит сейчас в больнице и, поди, ждет не дождется, когда же я к нему приду.

Выйдя из толчеи базара, я увидел белый дом со множеством больших окон, в два этажа, крытый железом. Я понял, что это больница, и стало страшно. Я оробел и, озираясь по сторонам, подошел к ней. С трудом открыл тугую дверь. Тяжелые кирпичи, подвешенные на веревке, захлопнули ее за мной со страшной силой. В коридоре было много народу.

Мне сказали, что отец в девятой палате на втором этаже. Со страхом (а вдруг лестница не выдержит моего веса) я осторожно взобрался наверх, крепко держась за поручни (они почему-то показались мне надежнее, чем скрипучие ступеньки), нашел девятую палату, и уже там мне сказали, что отца опять увезли на операцию, а в палату не допустили.

Я вышел и сел в коридоре. Вдоль стен на таких же белых скамейках сидели больные и посетители. Все что-то жевали, оживленно разговаривали, и многие плакали. Лишь на один миг все замолкли, когда в коридоре появился мужик в белом халате.

— Фершал, фершал идет, — тревожно заговорили кругом.

Мужик, сидевший напротив, вскочил и перегородил ему дорогу, поспешно раскрыл мешок, вытащил из него что-то тяжелое, завернутое в тряпку.

— Вот, батюшка, — сказал он умоляюще, с надеждой и одновременно опасаясь, что тот может отказать, — прими благодарность нашу скромную.

Фельдшер остановился, пристально посмотрел на мужика, поправил очки.

— Ну что, — сказал он, — взяток не берем, а благодарности принимаем.

Мужик отошел. К фельдшеру приблизилась баба и что-то стала сквозь рыдания говорить. Он тихо успокаивает ее:

— Ты подумай сама, матушка. Человек-то ведь не бочка. Его по ладам не соберешь. Обручами не свяжешь.