Я тогда тебя забуду — страница 76 из 86

Дарья показала мне на него и проговорила:

— Бойся, Ефимка, вина. Оно, видишь, умного делает дураком. Сначала пьяному весело и радостно, и вот он хвалится, ни чести, ни совести не помнит.

— Как наш Митроша Косой, — подтвердил я. — Он как напьется, так веселым делается и хвастается.

— Ну, вот видишь, — сказала Дарья. — Когда человек пьянеет, так он и дружбу забывает, а когда протрезвеет, то не помнит, что делал. И можно ли пить?

Дарья сказала маме в последний день:

— С Ефимкой твоим расставаться не хочется. Какой возраст хороший. И такой-то душевный, ласковый да чистый. Боюсь, войдет в лета, наберется ума-разума и половины того стоить не будет, что сейчас. Вот беда.

Когда мы остались вдвоем, Дарья посадила меня рядом и задушевно начала говорить:

— Давай попрощаемся, Ефимушка, сердечко мое. Отрок ты даровитый, душу получил добрую и в тело вошел чистое. Храни сердце свое и прямо смотри в глаза. Оставайся добрым, и будут всегда помышления твои чистые, как вода в ключе.

Портной и Дарья уехали рано утром, так что я их не видел.

«Хорошо, — думал я, — сейчас, может, рано жениться на Дарье. С этим я согласен. Но я не забуду ее. Вот подрасту, и тут как тут — пожалуйте бриться. Уж тогда-то наверняка уведу ее от портного». Я был уверен, что Дарье нужен такой мужик, как я, чтобы любил ее, жалел да восхищался.

Больше я портных не видел, хотя разговоры о Дарье мы с мамой и бабкой Парашкевой вели еще не один год.

Дарья долго была в моем сердце, потом забылась. Но это мне только казалось. На самом деле память о ней опустилась на дно души. А в конце жизни она снова вышла как солнце, осветила и согрела мои последние дни, хотя это было странно и, казалось бы, уже ни к чему.

ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУГОМ

I

Петя Житов, племянник Егора Житова, нашего председателя, был моим другом с самого раннего детства. Учеба давалась ему с трудом, и он отставал от своих сверстников. Когда происходили события, о которых я рассказываю, я учился в четвертом классе, а он во втором (в каждом классе по две зимы сидел). Он очень плохо говорил, неразборчиво, многих звуков вообще произнести не мог, за что получил прозвище Барабка (что означало это слово, никто не знал).

Это было время, когда грамотных мужиков в деревне можно было пересчитать по пальцам. Ну, кто из нас грамотный в Малом Перелазе был? Егор Житов, мой отец, Панкрат Булгаков, и все. Бабы сплошь были неграмотны. Школу открыли уже при советской власти. Поэтому грамотным считали того, кто умел читать и писать. Те, кто умел читать и не умел писать, считался малограмотным. Неграмотные, как моя мама, не знали букв. Естественно, тяга к грамоте была громадная. Когда я пошел учиться, мама высказала свой восторг следующим образом.

— Научится читать, — сказала она мечтательно, — будет кому письма писать.

Писем мы ни от кого не получали, поэтому, видимо, время, когда я научусь писать, она ожидала как наступление чего-то особенного в нашей жизни, вроде большого праздника.

— Больше грамотных, — сказал отец, — меньше дураков.

Сам он три года учился в церковноприходской школе и понимал, что такое грамотный человек.

Бабка Парашкева свое отношение к моей предстоящей учебе показала по-иному. Она скептически отнеслась к ней.

— Ныне много грамотных, да мало сытых, — сказала она. — Вон Степан Миколаич и вовсе неграмотный был, ни единой буквы не знал, а завсе про себя говорил: «Мы люди темные, а пряники едим писаные, хоть и прочитать не можем, чего там на них написано».

— Да слушай его, — отнеслась с недоверием к этому заявлению мама. — Какие он пряники ел? Тоже впроголодь сидел да деньги копил, а их взяли да отменили.

Но бабка Парашкева свои позиции не любила сдавать, боролась за них, не жалея сил.

— Жаден был, потому и не ел, — ответила она маме. — Впроголодь сидел не потому, что читать не умел. Грамота не соха, еды не прибавит.

Я бабку Парашкеву и слушать не хотел.

Но вот я научился читать и писать, а по-прежнему ни нам никто не пишет, ни у нас кому-то письмо написать нужды нет.

Настало, однако, время, когда грамота моя пригодилась. Петя Барабка с семьей уехали жить в Большой Перелаз. Это произвело на меня потрясающее впечатление — будто внутри все перевернулось. Сколько помню себя, я все время мечтал о том, чтобы побывать в селе. Но семь верст дорога не ближняя. Тут-то я и подумал о письмах.

— Я тебе грамотки буду писать оттеда, с Большого Перелаза, — заверил меня Петя из дружеских чувств, чтобы хоть как-то утешить и развеселить меня.

Я не очень поверил, что он сдержит слово. «Ну как он будет писать письмо, когда у него ручка вываливается из рук!» — подумал я.

Однако через две недели после того, как Петя с семьей уехали в село, бабка Парашкева прибежала домой из конторы с бумагой в руке. Она размахивала ею и кричала:

— Ефимка! Слышь, грамотка к тебе пришла!

Известно, что в деревне грамотой называли письмо, записку и даже всякий клочок бумаги.

Я подбежал, взял грамотку. Это оказалось письмо от Пети Житова.

Я осторожно вскрыл конверт, развернул письмо и начал читать вслух. Все утихли, всем было интересно знать, как живут в Большом Перелазе, что делается в селе.

Разобрать то, что написал Петя, было неимоверно трудно. В его письме не было ни точек, ни запятых, ни прописных, ни строчных букв. Все это надо было расшифровать. Но я знал Петю, и мне удалось все-таки прочитать его первое письмо, как и все последующие (их будет еще два). Правда, не целиком, но отдельные отрывки я перевел на обычный язык довольно успешно. Вот что я сумел прочитать.

Из первого письма Пети Житова

«Здорово живешь, Ефимка, — писал Петя. — А еще кланяюсь Ивану, и Василью, и бабке Парашкеве, да тетке Серафиме.

Сообщаю тебе, что отец твой, Егор Перелазов, лежит в больнице. Это мне матерь моя сказывала. И все у него руки и ноги до самого конца отпилены. И лежит как чурка. Умрет, наверно. И скоро ты будешь сиротой. И все ревмя ревут, жалеют его, кто у него ни побывает, и кулаков этих, которые стреляли в него, ругают.

А еще мама говорит мне: «Возвеселись, говорит, дурак, что отец у тебя такой. В него никто стрелять не будет. Никому он не нужен, если только запьется или замерзнет где. Воскликни, говорит, дурачок, от большой радости и возгласи на весь Большой Перелаз».

Мой отец сейчас самый главный на мельнице. И весь дом наш трясется, и живем мы будто в грохоте — сито такое большое есть. А отец мой сейчас самый главный. Он сейчас главнее, чем Егор Житов. Потому нам фатеру в самой мельнице дали.

Пока все. Жду ответа, как птичка лета.

У нас завелись клопы.

А Васю Живодера из потребсоюза выгнали. Пропил, говорят, весь магазин. Он скоро к вам, в Малый Перелаз, жить переедет. Здесь говорят, что дядя Сеня Боговаров с семьей переезжает к нам, в село. Правда ли?»

Несчастный Петя Житов! Как он своими письмами травил мою душу!

Я добросовестно отвечал ему на каждое письмо. У меня ведь тоже горя было немало.

Отвечая на первое письмо, я писал ему, что отца моего, когда в него кулаки в Содомове стреляли, искала вся волость. Еле приполз. Лошадь одна прибежала. Егор Житов говорил мне, что я должен гордиться своим отцом. Что его спасут, не дадут ему умереть, что из губернии фершала привезут.

Писал о том, что как только Вася Живодер приехал к нам в деревню, в свой родной дом вернулся, так сразу повесил мою собаку, чтобы шкуру ее в потребиловку сдать и деньги за нее получить. А потом, когда мой старший брат Иван узнал, так Вася испугался и принес ему эту шкуру, и от нее еще пар шел. А Иван взял эту шкуру, развернул ее да мездрой влепил ему прямо в бесстыжую воровскую морду. А мы с Санькой, моим младшим братом, долго ревели — больно собака хорошая была. Сообщил я Пете о том, что дядя Сеня Боговаров заболел, кашляет. Видно, скоро помрет.

Из второго письма Пети Житова

«Учуся я плохо. А матерь моя говорит: «И кто тебя, урода, зародил на свет?» А кто, как не она? Она же и зародила меня, несчастного сироту, а сейчас ругается, а иногда и дерется больно, по голове.

А клопов у нас кма. Гим гимзит. А отец говорит: «Зато тараканов нет». А когда спать ложишься, так они шевелятся в великом множестве. Мы вчерась выводили их варом да паром. Матерь моя говорит, что у мужиков в деревне бывают только тараканы, а у богатых да в городе — только клопы. Она говорит, где попы, там и клопы.

А у нас, на Большом Перелазе, две церкви. Одна в селе, другая на кладбище.

А учитель наш, Адам Игнатьевич, говорит, что клоп — это чужеядное насекомое, как кулак или богатей, который тоже чужую кровь пьет.

У нас вчера кирпич выпал из печи. Матерь говорит, к худу. Кабы мельница не сгорела. Отец на мешках с мукой спит — матерь его домой пьяного не пущает. Не дай-то бог, если сгорит. А то в Малый Перелаз уезжать придется. А здесь бастее, чем у вас.

А пляшешь ли ты на сцене с Верой Боговаровой и поешь ли?»

В ответе на второе письмо Пети Житова я написал, как с Натальей Константиновной Шангиной, нашей учительницей, ездил в Содомово коммуну организовывать. Я не мог признаться Пете в письме (если бы с ним встретился, то признался бы), что в самом разгаре собрания уснул, сидя за столом президиума, и протокол собрания так и остался недописанным. Потому, мне думалось, и коммуну организовать не удалось.

Написал я Пете о том, что однажды ночью мне таракан в ухо влез, а утром надо в школу идти. Мама залила мне ухо льняным маслом, и он выплыл оттуда. А то было невозможно — гремел в голове, будто кто кувалдой бил. От его царапанья и шороха стоял такой грохот, что было не столь больно, сколь страшно.

Сообщил также о том, что Вера Боговарова в самодеятельности не участвует — некогда. Как отец заболел, так и ушла.

Из третьего письма Пети Житова

«Ночью свет зажжешь, так на одеяле да на стене кипит. Клопы копошатся. Говорят, они не только кусаются, но и пользу приносят: как пиявки, лишнюю кровь отсасывают. Но уснуть невозможно. Всю ночь напролет кусаются как проклятые. А вчера мы вышпаривали клопов, опять обдавали варом, выварили, кажись, подчистую. А седни опять пропасть. Несчетное число. Тьма. Лучше бы я под лестницей у нужника в Малом Перелазе спал. Там дует, дак хоть никто не кусает тебя. А здесь терпения нет. А матерь только одно говорит: терпи, говорит. Она других слов не знает. Все терпи да терпи.