Я тогда тебя забуду — страница 77 из 86

А в омуте у мельницы очень много рыбы, а поближе к берегу — раков. И туманы над рекой завсе, как в бане, только от них холод идет.

И отец мой пьет беспробудно. Говорят, опять муку украл и пропил. И матерь нашу бьет, как какую-нибудь собаку. А меня в школе сельские ребята тоже бьют напропалую и дразнят: «Мельник — пыльник, вор, кобыльник». Нет у меня друзей ни единого. Был бы ты, Ефимка, со мной, никого бы я не боялся. С тобой все было бы легче.

В Малом Перелазе было лучше. Как мы с тобой хорошо жили: никто нас в школе не бил с тобой, только если учитель линейкой, и то когда кляксу большую в тетрадь посадишь и размажешь ее. Напиши о дяде Сене Боговарове. Целую вас тыщу раз. Еще бы раз, да нету вас».

На третье письмо я ответил тоже сразу. Написал о том, как подрались Коля Крестьянинов, который приехал к нам из детдома, с моим двоюродным братом Колей Сибиряком, которого так прозвали потому, что он из Омска с отцом приехал и вступил в коммуну, когда в городе голод был. Коля Сибиряк победил. Он какой-то прием знает.

Писал о том, что в коммуне у нас есть сейчас автомобиль, девяносто пудов может зараз увезти — больше, чем наш тяжеловоз Якорь чалый.

Писал о том, как мы поспорили с Колей Сибиряком, хоть он и старше меня на три года. Коля сказал, что мне на двадцать шагов не попасть в него из лука, а я ему стрелу в верхнюю губу влепил. Испугался, конечно. Думал, он меня бить будет, а он вытащил стрелу из губы, бросил ее в сторону, вытер рукавом кровь, налепил на губу лист топтуницы и сказал: «Молодец, Ефимка, хорошо стреляешь».

Конечно, я всю эту историю приукрасил. Но я не хотел огорчать Петю. Не мог я ему написать, что Коля, когда ему стрела губу проткнула, заревел и бросился за мной. А я бежал от него и ревел, пока меня мама не встретила. Тогда и Коля Сибиряк отстал.

Писал я Пете и о том, что Вера Боговарова снова учится и плясать ходит, а дядя Сеня выздоровел и уже работает.

За полгода мы написали друг другу по три письма. А потом наша переписка прекратилась. К клопам Петя привык. Река замерзла, и все рыбы и раки оказались подо льдом. Ребята в школе перестали бить Петю. Отец его был снят с должности мельника и направлен в полеводство воду возить. Пить стало не на что, а украсть нечего. Не о чем Пете и писать стало.

II

Сорок лет спустя я был приглашен в свой родной колхоз «Красный Перелаз» на праздник. Отмечали юбилей создания коммуны. На торжественном вечере я вспомнил о Пете Житове, давнем друге своего детства, и спросил, жив ли он. Когда мне сказали, что жив, я поинтересовался, почему его нет на торжествах. Мне сказали, что он лежит в больнице — ногу сломал.

На следующий день я пошел в больницу. Увидел все то же двухэтажное здание из красного кирпича, огороженное невысоким штакетником (прежде вокруг больницы была каменная ограда, но она со временем разрушилась). Оно вызвало во мне воспоминания о том, как я бегал сюда к отцу, который долго лежал в угловой палате на втором этаже.

Я вошел в больницу, спросил, где Петр Васильевич Житов. Сестра улыбнулась, рассмеялась и сказала:

— Пойдемте, я проведу вас к нему, если он не убежал на праздник.

В палате я сразу увидел и узнал Петю. Он лежал, высоко подняв ногу, которая держалась на растяжке с грузом.

Не успел я ничего сказать, как Петя резко приподнялся, так что несчастная кровать ходуном заходила под ним, и выкрикнул, будто не мне, а кому-то другому, может быть, сестре:

— Ты посмотри-ко, пришел-то кто!

Сестра подошла к нему и начала успокаивать:

— Петр Васильевич, лежите спокойно. Оборвете наше оборудование, доктор опять ругаться будет.

Я подумал, что такая оказия была с ним уже до меня. Петя послушно опустился на подушку и сразу, будто не прошло почти полвека, начал рассказывать:

— Ты понимаешь, Ефим, и выпил-то самую малость. Перед праздником, (перед юбилеем-то, бражку варили. Ну, надо было попробовать крепость. И какой меня черт на турник понес? В гробу я видел этот турник. А тут полез, склепку хотел сделать и сорвался. Должно быть, руки стали слабые. Да ты садись…

Я сел к нему на кровать.

— Понимаешь, — сказал он мне, будто оправдываясь, — от физической работы отвыкать стал. Киномехаником девятый год работаю.

Я смотрел на Петю. Нет, если я встретил бы его неожиданно на улице в городе, то, конечно, не узнал бы. Но я ведь знал, что он лежит в больнице, знал, что у него что-то с ногой, что она на вытяжке, сестра вела меня именно к нему. Потому и узнал.

— А я тебя не узнал бы, — сказал Петя. — Ты будто ниже ростиком был, да и худой больно. А сейчас, видишь, в первом тяжелом ходишь? А ничего, похож. Особенно как улыбнулся. Как тетка Серафима. А мне ведь баба еще вчерась сказала, что ты приехал.

— Какая баба?

— Ну жена моя, Вера Боговарова.

«Боже, — подумал я, — Вера — жена Пети Житова?»

Я вспомнил Веру, худенькую длинноногую девочку, отличницу, которая выступала вместе со мной в художественной самодеятельности.

— Да ты, я вижу, забыл ее, что ли? — спросил Петя. — Ты еще на сцене с ней пел и плясал. Ах, здорово у вас тогда получалось!

— Да нет, не забыл. Хорошая девочка была. Как она?

— Больно ругается, — начал жаловаться на Веру Петя. — Шагу не дает шагнуть.

— Я не об этом. Здоровье как? — спросил я.

— А что здоровье? Ходит еще. Квашня квашней.

Помолчали немного. Петя посмотрел вокруг.

— Ну что, сестра ушла, слава богу, а то так и следит, как из ФБР, будто я шпион какой.

Он заговорщически подмигнул.

— Эх, сейчас бы по маленькой самый раз, да ведь старуха придет, ругаться будет.

— Ничего, обойдемся.

— Дак ведь сколько не виделись-то?

— Ничего, — снова успокоил я его.

— Дак ведь ты не подумай, что я запивоха какой-нибудь. Только по праздникам позволяю. Ну на фронте, да. Не могу отрицать.

— А ты на войне был? — спросил я.

— А как же! Почти три года в пехоте пахал, на самом передке все время. Три «За отвагу» имею. Жалко, что Славу в те годы еще не давали, а то бы и Слава была. Не успел. Под Ригой припечатали так, что полгода не говорил. А потом ниче, прошло, даже говорить лучше стал. А то ведь помнишь, как я: тип да тяп, шлеп да шляп. Барабкой за это прозвали.

— Как не помнить! А ты помнишь, как мне письма с мельницы писал? — спросил я.

— Убей, не помню.

— Да как же так, неужели забыл?

— Вот те крест, не помню.

— Так что же ты помнишь?

— А помню, как ты с Верой с моей на сцене пели да плясал. И уж так мне обидно было, что хотел убить тебя.

— За что же убивать меня было?

Петя подумал, покраснел, будто налился кровью, даже вспотел.

— Обидно было, и зависть брала. А сейчас бы, кажись, не подумал бы ничего. Пляши и пой с ней, сколько хошь. Слова не скажу.

— А почему так?

— Дак ведь, во-первых, куда она от меня теперь денется? Уже трое парней да две девки. Только внуков мало, всего пятеро. Не хотят нынешние детей-то иметь. А во-вторых, разве она тебе сейчас нужна, деревенская баба? Ты, вишь, какой сейчас. У тебя в городе бабы-то, наверно, куда с добром. Не то что наши, молоком да луком пахнут. У тебя, верно, баба-то я те дам?

— Да, женщина хорошая.

— Ну вот. Московская, наверно?

— Московская.

— Ну вот.

Потом Петя прислушался к какому-то шуму в коридоре, замер на минуту и машинально повторил:

— Ну вот.

Я обернулся к двери и увидел сначала ребенка на руках, а потом огромную, в три обхвата, высокую, как гора, деревенскую бабу, которая протискивалась с шумом в палату, распахнув обе створки.

— А мне сказали, что Ефим здесь, — произнесла она, шумно вздохнув.

Я не мог узнать в ней Веру Боговарову, которая училась со мной в одном классе, пела и плясала на концертах самодеятельности, худая, высокая, длинноногая. Куда что девалось! Мне было жалко эту девочку, я пытался изобразить удивление и радость по поводу встречи, но это мне не удалось.

— Ну что, Ефимушка, не узнаешь?! — воскликнула Вера.

Она грузно опустилась на пустую кровать рядом. Ребенок сполз на пол.

— Ох, как я тебя любила! — сказала она просто и с большим чувством, — Если бы ты был дома, разве бы я за этого черта пошла!

— Ну, а чем он плох?

— Да нет, не плох. Попивает.

Петя зашевелился в кровати так, что начали звенеть пружины.

— Вишь, стыдно стало. Ах, идол, на мою голову навязался! Ни одного праздника не пропустит.

— Простудишь ребенка-то, голого на пол пустила! — прикрикнул на нее Петя, не столько заботясь о внуке, сколько желая изменить ход разговора.

Вера с трудом нагнулась к ребенку, взяла его на руки, произнесла, вздохнув тяжело:

— Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие. А ведь он, Ефим Егорович, поначалу-то все о тебе говорил, вспоминал. «Лучший друг, — говорил, — он у меня». Жалел, что убили, когда похоронка-то на тебя пришла. Вот тогда-то он обвожжал меня, ирод. Все о тебе да о тебе, а я рот-то и разинула. Уж больно тебя тогда все жалели. Тетка Серафима-то без памяти несколько ден лежала. А ведь она меня как увидит, так завсе невестой звала. Другим бабам показывала: «Вот, — говорила, — молодушка моя идет».

Из больницы мы вышли вместе.

— Ты уж его очень-то не ругай, — сказал я Вере.

— Да что ты, — ответила она. — Я ведь это так, попугать хочу.

Она спустила с рук мальчика, и тот побежал впереди нас по деревянному тротуару, плотно припечатывая к доскам подошвы пухленьких ножек.

— Он ведь у меня не человек, а золото, — рассказывала Вера. — Одно только, что два класса окончил. А ведь когда кино покажет, так до последнего слова все расскажет. А читает! Всю квартиру книгами завалил. А вот на людях любит дурачком притвориться. Ну, и любят его, конечно, все. За то, что добрый. Вот тебе и неученый.

Я шел рядом, искоса с интересом поглядывая на нее, и пытался определить, правду она говорит или приукрашивает для меня свою жизнь; и в то же время невольно чувствовал какую-то давнюю, затаенную и ничем не оправданную неловкость и вину перед ней. Она шла и говорила, говорила, не отрывая взгляда от мальчика, который стремительно бежал по тротуару, изредка оборачиваясь на бабушку, как бы ожидая от нее похвалы или опасаясь упрека.