— Че это там, на тебе воду возят, что ли? — спрашивала мама. — Совсем ребенка замучили в этих пионерах. Дни шли за днями, я по-прежнему помогал Гале и Тоне и понемногу привыкал к ним, но влюбленность в сестер от этого не проходила.
Как и раньше, ребята сторонились Гали и Тони, передразнивали их манеру ходить, разговаривать. Наши девочки косились на приезжих и сходиться с ними ближе не собирались. Только я один, преодолевая смущение и чувствуя косые и насмешливые взгляды товарищей, а также осуждающее шушуканье наших девочек, с трепетом подходил к Гале и Тоне и тем самым как бы пытался успокоить их, показывая, что у них есть надежный защитник. Когда которая-нибудь из них заговаривала со мной, я, затаив дыхание, замирал и слышал, как начинает колотиться сердце. Ждал: вот сейчас она о чем-нибудь меня попросит, и я смогу показать ей свою преданность. Я мечтал о том, чтобы с ними что-нибудь случилось. Например, они забудут принести с собой обед, и я делюсь с ними тем, что у меня есть: картошкой, луком, квасом, хлебом, солью. Но они всегда приносили с собой что-то вкусно пахнущее, даже пытались угостить меня, но я категорически отказывался. Или, например, кто-нибудь из них упадет в реку и начнет тонуть, и я смело брошусь, не раздеваясь, в воду и спасу. Но ничего подобного не случалось, и я с тоской и безнадежно ждал, как говорят сейчас, своего звездного часа.
Как-то после работы сестры подошли ко мне и неожиданно пригласили к себе.
— Ефим, — сказала Галя, — приходи к нам вечером.
Я не заставил упрашивать себя.
— А когда? — спросил я.
— Можешь сегодня.
— Приду.
— Знаешь, где мы живем?
— Знаю.
— Приходи.
Домой я летел на крыльях.
— Мам! — крикнул я с порога. — Мам!..
Мама вышла навстречу и недовольно спросила:
— Ну, че с тобой?
— Мам, дай новую рубаху.
— Ты че, жениться собрался? Зачем тебе новая рубаха?
— Надо.
— Зачем?
— Сказал, надо!
Видя мое упорство, мама вытащила из сундука рубаху, которую когда-то подарила мне тетка Таня. Я эту рубаху любил. Правда то, что пуговицы шли по плечу, мне не особенно нравилось, но стоячий воротник был вышит яркими красными нитками, и это компенсировало все. Такой красивой рубахи не было ни у кого. Поясок с кистями был украшен так же, как воротник. Полосатые штаны из рядна в синюю и белую широкую продольную полосу, которые мне достались от Василия, давно выросшего из них, тоже могли, на мой взгляд, украсить любого парня. Я сбросил старые, истоптанные лапти и хотел идти босиком, но передумал и надел новые лапти, крепкие, тугие, поблескивавшие свежим лыком и постукивавшие при ходьбе.
Мама подошла, поплевала в ладонь и пригладила мне вихры, торчавшие на макушке.
— Ну, хоть под венец, — заключила она. — Спросят: чей это такой паренек-то баской?
Но я ничего не ответил ей и бросился к выходу.
Я взялся уже за скобку, когда мама вдруг остановила меня.
— Ефимка, — попросила она, — заправь лампу. Никак не могу с проклятой справиться. Может, ты сделаешь?
Пришлось возвратиться.
Отец неделю назад в магазине купил керосиновую лампу. «А эту, — показал он на коптилку, — выбрасывать пора». Коптилку выбросили, а заправлять лампу еще не умели. Отец научил меня. Но и я делал это пока плохо. Как заправлю, так весь день в избе керосином несет. Даже хлеб и тот почему-то керосином пахнет, и квас керосином отдает.
Я заправил лампу и побежал.
Подошел к школе, где жили Порошины. Ноги аккуратно вытер. Поднялся на завалинку, постучал со страхом в окошко. Вскоре девочки выскочили на крыльцо и не спросили: «Ну, че пришел?», — а закричали радостно и наперебой:
— А-а-а, Ефим!
— Заходи-заходи, Ефим!
— Хорошо, что ты пришел!
Я был в восторге от того, как приветливо они меня встретили.
Когда я вошел в класс физики, в котором жили девочки, Галя сказала Софье Владимировне, сидевшей за книгой у стола:
— Мама, это Ефим Перелазов. Помнишь, я тебе говорила о нем? Это он нам воду на лугах носил.
Софья Владимировна подошла ко мне, внимательно, с головы до ног оглядела, улыбнулась приветливо и подала руку. Я пожал ее что было силы, с жаром и душевным трепетом. Софья Владимировна поморщилась от боли, потрясла в воздухе пальцами, понюхала руку и спросила:
— Ты, Ефим, видимо, лампу заправлял? Галя, покажи, где можно помыть руки.
Я шел за Галей и удивлялся: откуда Софья Владимировна узнала, что я заправлял лампу?
Галя подвела меня к ящику с тазом, над которым висело что-то блестящее. Конечно, я сообразил, что это рукомойник, поэтому воскликнул:
— Ух ты, какая у вас рукомойка-то!
— Это умывальник, — сказала Галя.
Умывальник был не похож на рукомойники, которыми пользовались у нас в деревне. Наш рукомойник — это узкогорлый горшок с носиком, который висит свободно на трех подвязках над лоханью. Нажимаешь на носик, он наклоняется, и из горлышка вытекает вода. У Порошиных был закрытый медный сосуд, фигуристый, с подъемным гвоздем, который надо поддевать снизу, чтобы потекла вода. У умывальника на полочке лежал белый предмет. Я догадался, что это мыло. Такого белого и душистого мыла я тоже никогда не видел. Запах, который шел от него, одурманил меня. Я взял в руки мыло, смочил его водой из умывальника и положил обратно. Руки мыть не стал — пожалел мыло. Рядом висел толстый и мягкий рукотерник.
— Возьми полотенце, — сказала мне Галя.
Я сполоснул руки водой, но полотенце было та-кое чистое и душистое, что я сначала вытер руки о штаны и уже только после этого воспользовался самым уголком полотенца, боясь оставить после себя грязный след. Галя смеялась.
Вернувшись в комнату, я поделился радостью с Софьей Владимировной:
— Мы лампу недавно купили.
— А с чем же вы сидели по вечерам? — спросила Софья Владимировна.
— С коптилкой.
— Ну, коптилка это плохо.
— Коптилка еще ничего, — возразил я, — вот когда лучину жгли, хуже было.
— Господи, с лучиной сидели! — воскликнула Софья Владимировна.
— Ну, когда лучина хорошая, а поставец аккуратный, тогда еще ничего.
Мне нравилось наблюдать, как падают угли от лучины и, оказавшись в воде, шипят и пускают пар.
— А лампа лучше? — спросила Софья Владимировна.
— Ну, когда лампу зажгли, дак ведь на душе светло стало. Будто и не к ночи дело.
— Ну, и как ты учишься? — спросила Софья Владимировна, усадив меня на диван.
На диване я сидел впервые. Было мягко и непривычно, казалось, будто опора из-под тебя уходит, уплывает куда-то вниз и по сторонам.
— Хорошо учусь, — ответил я. — А мы до этого года в Малом Перелазе жили, в деревне, в семи верстах отсюда.
— Мама, — включилась в беседу Галя, — Ефим еще ни разу в городе не был.
— Ну и что? — встрепенулся я. — Мне Иван о городе много рассказывал. Он на съезд комсомола ездил.
— О чем же он тебе рассказывал?
— А о домах, об улицах, о ворах, как люди одеты, как говорят, что едят в городе, как живут.
Софья Владимировна и девочки смотрели на меня и молчали, а я продолжал хвалиться — такая привычка у меня тогда была:
— Я в Малом Перелазе все книги, какие были в библиотеке, прочитал. Я сейчас и про город, и про деревню, и про гражданскую войну все знаю. Мало что в городе не бывал. Какое дело!
Я потом, через четыре года, вспомнил об этом разговоре, четырнадцати лет оказавшись впервые в городе. В тот год я один приехал в Москву. Этот первый в моей жизни город потряс меня домами, улицами, шумом, огромной массой людей, которые сновали как в муравейнике и имели каждый свою цель, свой путь. Разобраться во всем этом было невозможно. Я был растерян и подавлен, удивлен и восхищен, увидев жизнь, которую невозможно было представить ни в каком пылком воображении. А пока, в гостях у Порошиных, я чувствовал себя завоевателем, перед которым в книгах открылся весь мир.
— Я в этом году фотографировать научусь. Мне Андрей Родигин из потребсоюза обещал. У него есть фотоаппарат. Карточки буду делать. А потом еще есть такая игра — шахматы, говорят, ума для нее нужно много. Научусь. Андрей Родигин обещал — знаете, такой горбатый. Он тоже в пятый класс перешел. Мы с ним рыбу у мельницы ловили намедни.
— На днях? — переспросила Софья Владимировна.
— Да, на днях, — согласился я.
Я думал, что им интересно, и потому продолжал:
— И песен много новых узнал. У нас, в Малом Перелазе, все больше старинные песни да частушки. А здесь песни поют уж больно хорошие.
— И танцевать умеешь? — спросила Тоня.
— А как же! Кадриль, например.
Галя принесла скатерть, ловко накинула ее на стол. Это меня огорчило. «Не дай бог, — подумал я, — на экую скатерть прольешь что-нибудь или капнешь». Еще ничего такого не произошло, а я уже похолодел от страха. Софья Владимировна поставила самовар. Такой красоты я еще не видел. Он блестел, фыркал и был, казалось, гордый и, конечно, дорогой.
— Серебряный? — спросил я.
— Да, — ответила Галя. — А у вас какой?
— А у нас нет самовара. До коммуны был, но плохой, медный, того и гляди распаяется. Старый больно. А сейчас и такого нет.
— А как же чай?
— А чай я из столовой ношу. Чайник у нас есть. Ведро входит, на всю семью.
Разлили чай в чашки. Я посмотрел: все пили из чашек. Я не знал, что делать: у нас чай всегда пили из блюдец.
— А ты пей из чашки, — предложила Галя.
— А зачем тогда блюдце?
Все дружно рассмеялись. «Им смешно», — подумал я, не понимая, что тут смешного.
Выпили чаю. Я к конфетам не притронулся: еще подумают, что набросился, будто никогда не видел их.
— А почему конфеты не берешь? — спросила Тоня.
— Не люблю.
Тоня фыркнула и переспросила:
— Ты не любишь конфеты? Мама, он конфеты не любит.
— Ну, люблю, но не так уж, — поправился я. — Можно и без них обойтись.
Тоня пожала плечами. Софья Владимировна посмотрела на меня с состраданием, взяла несколько конфет в обертке и подала мне: