Я тогда тебя забуду — страница 81 из 86

— Бери, потом съешь.

Конфеты я спрятал в карман своих полосатых штанов, чтобы потом угостить маму и Саньку. В это время кот прыгнул мне на колени. Я незаметно спихнул его на пол. Все посмотрели на меня неодобрительно.

— Видно, и у вас, в городе, мыши есть? — спросил я, чтобы только не молчать.

— Нет.

— Дак зачем тогда кошку держать? — удивился я.

— Вы посмотрите на него, — заметила Софья Владимировна, — каков он. А?

— Забава это, — объяснил я. — Ну что в нем, в коте? Ну, гладкий. Сытый, значит. А мышей не ловит. Так зачем он тогда? Чтобы только песни пел да брюхо грел? Так, что ли? Баловство это. Я вам вот что скажу: в черных кошках чертям самый вод, будто из пекла вышли. Нехорошо, что черную кошку держите. От нее одна беда. Бабка Парашкева мне много об этом рассказывала.

— У нас есть и белый котенок, — сказала Галя.

Тоня принесла белую кошку, положила ее на кровать. Оказалось, это еще котенок.

Зажгли лампу. Я посмотрел: то ли свет падал неодинаково, то ли в самом деле котенок несуразный был. Один глаз у него был желтый, другой — голубой. На свету котенок то и дело жмурил глаза. Шерсть на нем была белая-белая, как снег, легкая, длинная и пушистая. Вокруг шеи, за ушами, повязана желтая лента с бантом. Котенок, как только его положили на кровать, перебрался на подушку, там и лег, развалился, песни начал петь. «Господи, — подумал я, — вот кошке житье! Лучше, чем человеку».

Тоня спросила:

— Ты не любишь кошек?

— А за что их любить?

— Ну как же, они хорошие.

— Они должны мышей ловить, — упорствовал я. — А так они не нужны никому. Когда мышей нет, дак и кошки ни к чему. Вот собаки, это да.

— А что собака? — спросила Софья Владимировна.

— А собака нужна. Она дом охраняет.

— У вас около коммуны бегает смешная собака на трех ногах, — сказала Галя.

— А что тут такого? В капкан попала, вот ей лапу и отхватило. Ты не гляди, что она на трех ногах. Подойди ночью к амбару, дак разорвет. Собака нужна, ничего не скажешь. Не то что эти кошки ваши, которые на подушках валяются.

Мне казалось, что и Софья Владимировна, и Галя, и Тоня слушают меня с большим интересом. Поэтому я сначала так распалился насчет собак и кошек, но потом понял, что зарвался, и замолк. Стыдно стало.

— А это че, балалайка, что ли, чудная такая? — спросил я, увидев блестящий деревянный предмет, который висел на стене.

Сестры дружно засмеялись.

— Это скрипка, — объяснила Софья Владимировна.

— Скрипит, значит, — решил я. — А играют на ней?

— Конечно, — сказала Тоня, сняла скрипку и провела длинным подпрыгивающим крючком по струнам. Я услышал ни на что не похожие, скрипучие звуки.

— В самом деле скрипит, — удивился я. Звуки мне не понравились.

Тоня повесила скрипку.

— А я тальянку люблю, — сказал я.

— Ну, у нас гармони нет, в следующий раз принеси с собой, — попросила Софья Владимировна и улыбнулась.

— В следующий раз, — пообещал я, — у Гриши Житова попрошу. Он мне даст поиграть. Я ему вар приготовлю и дратвы насучу, а он тальянку даст.

Софья Владимировна как-то по-особому посмотрела на меня, пожалела, что ли, и задумалась.

— А может, ты и петь любишь? — спросила Галя.

— А что, дак ведь можно и спеть.

— Спой.

Я откашлялся, встал и затянул песню, которую столько раз слышал дома и в гостях в пьяном застолье:

Ты не вейся, черный ворон, над моею головой,

Ты добычи не дождешься, я боец еще живой.

Но Софья Владимировна сказала:

— Ну, это очень мрачно. Давай какую-нибудь веселее.

Я затянул другую:

Ванька-ключник, алой разлучник,

Разлучил князя с женой.

Я пел как отец. Он обычно после бани садился за стол и пел.

Софья Владимировна опять остановила меня и насмешливо сказала:

— Очень грустно и страшно.

Я недоумевал: чего тут страшного? Это ведь песня.

Тогда я запел свою любимую, которой научили меня ребята, приехавшие жить в коммуну из детдома:

Там в саду, пред долиной, громко пел соловей,

А я, мальчик на чужбине, позабыт от людей.

Позабыт, позаброшен с молодых, юных лет,

Я остался сиротою, счастья-доли мне нет.

Голос мой дрожал, слезы застилали глаза. Я не старался вложить в песню какие-либо чувства, они сами выливались из меня, настолько мне становилось тоскливо, одиноко и жалко себя.

Вот умру я, умру я, похоронят меня,

И никто не узнает, где могилка моя.

И никто на могилку уж ко мне не придет,

Только раннею весною соловей пропоет.

И тут я заревел. Слезы брызнули из глаз, голос прервался, грудь заболела, я не знал, куда девать себя. В этом месте я всегда плакал.

Ребята постарше знали мою слабость и частенько, войдя ко мне в доверие, просили спеть эту песню, а когда я, разволновавшись, доходил до конца и начинал реветь, они бессовестно потешались надо мной. И на этот раз я вдруг испугался, что реакция Порошиных будет такая же. Но Софья Владимировна подошла ко мне, посадила рядом, я уткнулся головой ей в грудь, вдохнул аромат ее одежды, ни на что не похожий и ни с чем не сравнимый, и заревел еще громче. Девочки сидели притихшие. Софья Владимировна гладила меня по голове, по плечам, по груди и говорила мне сладкие слова.

— Ну, Ефимка, хороший мой мальчик. Милый мой мальчик, бедный мой мальчик. Несчастный мой…

И тут я вдруг неожиданно для себя расхрабрился. Не мог я закончить слезами. Подумал: «Зачем я их расстраиваю?»

— А я еще наши знаю, деревенские, — бодро заявил я.

— Давай деревенские, — сквозь слезы сказала Софья Владимировна.

Я вытер глаза рукавом своей красивой рубахи, посмотрел на всех внимательно.

Я тогда тебя забуду, ягодиночка моя,

Когда вырастет на камушке зеленая трава, —

пел я и смотрел то на одну, то на другую сестру, не зная, на ком остановить взгляд, которому пытался придать особую выразительность.

Девочки подтянулись, Софья Владимировна заулыбалась. Но я был не таков, чтобы останавливаться на полпути, поэтому пропел еще один куплет:

Даже вырастет на камушке зеленая трава,

Я тебя не позабуду, ягодиночка моя.

— Ух ты-ы-ы, — прошептали Галя и Тоня, видя мои страсти.

— Может быть, ты еще и пляшешь? — спросила Софья Владимировна.

— Дак ведь можно и сплясать, если надо будет, — ответил я с вызовом.

— Ну и спляши.

Я, конечно, немного поломался, но Галя и Тоня начали просить, и я вышел из-за стола. В пионерском отряде я участвовал в художественной самодеятельности. Решил показать им коронный номер.

Я встал и запел:

Там, вдали за рекой,

Зажигались огни,

В небе ясном заря догорала,

Сотня юных бойцов

Из буденновских войск

На разведку в поля поскакала.

Я сделал несколько шагов на месте и вдруг помчался по комнате, изображая скачущего всадника. Ритмично постукивая лаптями по гладкому крашеному полу класса, я пел:

Они ехали долго

В ночной тишине

По широкой украинской степи,

Вдруг вдали, у реки,

Засверкали штыки —

Это белогвардейские цепи.

Потом я подпрыгнул на месте и бросился в один угол, в другой, поднимая над головой руку и с силой опуская ее, — изображал рубку шашкой.

И без страха отряд

Поскакал на врага,

Завязалась кровавая битва.

И боец молодой

Вдруг поник головой —

Комсомольское сердце пробито.

Я со всего маху, не жалея себя, упал на пол, замер, изобразив убитого бойца, и лежал некоторое время неподвижно, скрестив на груди руки. Потом запел:

Он упал возле ног

Вороного коня

И закрыл свои карие очи.

«Ты, конек вороной,

Передай, дорогой,

Что я честно погиб за рабочих!»

Девочки захлопали в ладоши. Софья Владимировна смеялась и плакала. Я торжествовал. Мама моя тоже всегда плакала, когда я пел эту песню.

Я думал: «Вы просили — я спел. Может, вы посмеяться надо мной хотели. Но я всегда пою от души: чем громче пою, тем радостнее мне. Я ведь знаю: кто песни петь придумал, тот самый умный и хороший человек был. Вы просили, чтобы я сплясал. Я пляшу. Может, вы хотели поизгаляться надо мной, потешиться над деревенским. Ну и пусть. Бог вам судья. Главное, чтобы мне самому хорошо было. А сейчас в ладоши хлопаете, а Софья Владимировна даже плачет».

Я подпрыгнул и поднялся с пола.

— Ой, как интересно! — сказала Галя.

— Как в театре, — подтвердила Тоня.

— А хотите, я вам еще кадриль покажу?

Я подумал, что они там, в городе, не поют и не пляшут.

— Хотим, — в один голос заявили все.

— Тоды так, — распорядился я. — Ты, — указал на Тоню, — дама, я — кавалер.

Тоня встала. Я подошел к ней, поклонился, при этом провел по полу одной ногой вперед и как бы смахнул с нее пыль размашистым движением руки вниз, в сторону и вверх. Потом схватил Тоню за талию и подпрыгнул, намереваясь исполнить первую фигуру. Тоня не знала, что делать. «Конечно, — опять подумал я, — они там, в городе, не поют и не пляшут». В это время дверь открылась и вошел Дмитрий Иванович. Я замер в прыжке, меня будто всего сковало.

— Это что у вас за балет без меня? — спросил он.

— Кадриль разучиваем, — объяснила Софья Владимировна. — Учитель танцев пришел.

Все засмеялись.

— Папа, это Ефим, — сказали девочки.

— Это, видимо, Егора Ефимовича Перелазова сын?

— Да.

— На мать похож.

Я смутился от радости: маму я любил всю жизнь и считал ее самой красивой. Появление Дмитрия Ивановича отрезвило меня. Я остановился, посмотрел вокруг и обомлел: повсюду на крашеном полу класса виднелись следы от моих лаптей — грязные кресты. Как я ни старался вытереть ноги, грязь на лаптях, видимо, осталась.