— А лучше всех в школе. За четвертый класс Егор Житов валенками премировал. Правда, еще не выдал. Но к зиме, верно, получу.
— Ну что же, пойдем в нашу комнату. Я тебе картины покажу.
Мы вошли в учительскую, на время переоборудованную в спальню. Войдя в комнату, я глубоко втянул носом воздух и ошалел от запаха. Острый, сладкий, волнующий запах остановил меня. Я вспомнил мыло у рукомойника, какие-то цветы и ягоды и долго еще, уже усевшись на диван, принюхивался как собака.
— Вот, посмотри, это картина Шишкина «Рожь», — сказал мне Дмитрий Иванович. — Кстати, у каждой картины есть автор.
Это для меня было открытием. Я подошел к картине. Посмотрел. Ну что, рожь как рожь. Птицы летают, касатки, наверно. Но что-то надо говорить. И я сказал, с грустью вспомнив родную деревню, в которой прожил десять лет и куда, казалось мне, уже не вернусь никогда:
— А у нас на Сырченском поле в Малом Перелазе сосна-то поболе будет.
Дмитрий Иванович прищурился, словно хотел измерить сосну.
— И дорога, глядите, вся заросла, — сказал я. — Видать, никто не ездит, что ли? И все сосны какие-то поломанные. Видите, одна будто свечка стоит. Грозой, что ли, побило? У нас сосны получше будут, покрасивше.
Дмитрий Иванович жалостливо посмотрел на меня и спросил:
— Это ты, Ефим, по Малому Перелазу тоскуешь?
— Тоскую, Дмитрий Иванович, — откровенно ответил я. Что делать, даже чужому человеку видно.
— Я вот тоже всю жизнь по деревне тоскую, — сказал Дмитрий Иванович.
— Дак ведь в городе-то, поди, лучше? — полуспросил-полувозразил я.
— Нет, Ефим, тосковать будешь всю жизнь. А подойди-ка к этой картине. Это «Золотая осень» Левитана.
«Господи, — подумал я, увидев картину, — вот у нас в Малом Перелазе такая же река, Селюга, она в Лебедку течет. Сначала по Поскотине ручеек бежит, а потом, под конец, разливается, будто море делается».
— Это уже, поди, поздняя осень, предзимье, что ли? — интересуюсь я.
— Да нет, — поясняет Дмитрий Иванович, — видишь, листья еще не опали.
— А я гляжу, озимь-то больно дружная, — объясняю я свою мысль, — а может, это не озимь. А что может быть осенью такое зеленое? Конечно, не озимь. Кто озимые-то рано сеет — померзнуть ведь могут.
Я, видимо, поражаю Порошиных глубоким знанием сельского хозяйства. Все поэтому слушают внимательно, что я говорю. А я вспоминал, как отец рассказывал о полевых работах, о севе, об урожае, и старался копировать его. Мне это, кажется, удавалось. Я чувствовал свою солидность и серьезность.
На третьей картине я вижу молодую девку. На ней голубая кофта и длинная белая юбка. Мне это не нравится. Дмитрий Иванович объясняет:
— «Всадница» Брюллова.
— Да рази же в такой одеже на лошадь можно садиться? — возмущаюсь я. — Во, придумала! Видать, платьев много.
— А почему нельзя? — спрашивает Софья Владимировна.
— Дак ведь запачкаешься, — объясняю ей как маленькой. Удивительный она человек. Городская, поэтому ничего не понимает. — Раз проехала в белом платье на лошади, и надо стирать. Рази это дело? А лошадь хорошая. Как наш Якорь вороной, производитель. На нем никто не ездит. Не для работы оставлен. Ну, на нем не каждый мужик усидит, — разъясняю я, — не то что баба. Враз сбросит.
Софья Владимировна учит меня:
— Надо, Ефим, говорить не «баба», а «женщина» и не «девка», а «девушка».
Мне стыдно, поэтому я исправляю ошибку:
— Женщина на таком жеребце тем более не усидит. Баба еще, может, удержится, а женщина ни в жисть.
— Вишь ты какой упрямый, — говорит Софья Владимировна.
Видно сразу, что Порошины никогда таких лошадей не видели. Слышал я, что в городах сейчас много машин стало, бегают как сумасшедшие.
На картине я вижу двух собак. Одна, у лошади, на нашего Шарика похожа, другая, на крыльце, откуда-то издалека, верно, привезена.
— У нас таких востромордых собак не бывает, — говорю я.
— Что-что? — спрашивает Дмитрий Иванович.
— Собака, говорю, не наша, не русская. Тоже, наверно, на подушках спит, как ваша кошка? Больно на вид дохлая. Такую зимой на холод не выпустишь. А что это у нее на шее?
— Ошейник.
— Это ошейник? Уж больно он дорогой.
Дмитрий Иванович подтверждает, что ошейник дорогой, и показывает на последнюю картину. Я смотрю и чувствую, как начинаю гореть от неловкости и стыда. Там нарисовано, как спит голая женщина. Вся-вся голая. Я только мельком взглянул и сразу же отвел взгляд в сторону. Стыдно стало. Я, видимо, покраснел, потому что Дмитрий Иванович быстро обнял меня за плечи и вывел из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь. Из-за двери я услышал, как засмеялись Софья Владимировна, Галя и Тоня. «И чего смеются?» — подумал я.
Потом мы опять пили чай. Софья Владимировна принесла варенье, поставила на стол стеклянную посуду, очень занятную и хрупкую, видно. Вроде маленького стаканчика на длинной ножке, будто рыбина на хвосте стоит. Софья Владимировна налила туда чего-то жидкого.
— Ефим, возьми себе бокал, — сказала Галя.
Я долго думал, как его держать. За ножку — боязно, может переломиться, настолько она тонкая. И стекло в нем цвета особого, будто не сок в бокале, а огоньки какие-то. Сладкое было питье. Сразу не поймешь, что. Бокал издавал нежный звон.
Домой я пришел поздно и долго не мог уснуть, неизвестно почему. Даже засыпая, слышал этот нежный звон стеклянной посуды.
Несколько дней я ждал, когда меня опять пригласят к себе в гости Порошины. Но все это время, как назло, не переставая лил дождь, и мы не собирались в пионерском отряде, сидели по домам. Капусту на лугах поливать не требовалось.
Потом пошли слухи, что Порошины уезжают. Что-то случилось на заводе, и Дмитрия Ивановича срочно вызывают на работу.
Я с тоской и болью думал: неужели так больше и не увижу их?
Как-то вечером, когда дождя не было, я подошел к школе. Свет был только в окнах, где жили Порошины. Вскоре все огни погасли, свет остался только в комнате, где жили девочки. Я обрадовался, когда у девочек открылось окно. Подобрался ближе и, боясь, что меня заметят, замер у дерева, напрасно пытаясь хоть что-нибудь увидеть в комнате. И в это время что-то скрипнуло. Скрип повторился, но на этот раз отрывисто, рывком. Я понял, что это скрипка. Я уже собирался уходить, когда послышалась музыка. Я снова замер. Скрипка издавала звуки, не похожие ни на что, это было нечто тонкое, небесное, чистое. Мне сразу же захотелось плакать. «Как хорошо», — думал я, затаив дыхание. А звуки неслись, охватывали меня и весь мир своим очарованием. Я плакал, прижимаясь к дереву. И показалось мне, что наступил праздник, ну вроде пасхи, которую все ждут. Захотелось жить и идти куда-то, лететь, подыматься. Хотелось говорить кому-то особые слова. Хотелось запомнить мотив, но он куда-то улетал и его заменял другой. Хотелось остановить звуки, но они пропадали, растворялись в вечернем воздухе, и было жалко и себя, и девочек, и маму, и Саньку, которых я тоже почему-то вспомнил. И вдруг все замолкло. Кто-то закрыл окно, в комнате сестер погас свет, и я услышал, как где-то на окраине села пиликает гармошка. Кто-то проехал на телеге, выкрикнул:
— Ну, идол, уснула, что ли?
Я ушел домой.
На следующее утро, рано, пока я спал, Порошины уехали в город…
Софью Владимировну, Дмитрия Ивановича и Тоню мне так и не привелось больше увидеть.
А с Галей была короткая встреча. В семьдесят четвертом году мы отдыхали с женой на юге. Срок путевки кончался. Наступил последний вечер. Рано утром мы должны были уехать домой, поэтому чемоданы были уже уложены.
В этот вечер к нам в номер кто-то робко постучал. Я открыл дверь. Вошла женщина-врач лет пятидесяти с небольшим, худенькая, приятная на вид и заметно увядающая.
— Мне нужен Ефим Егорович Перелазов, — сказала она.
— Я к вашим услугам, — представился я шутливо.
— Я Галина Дмитриевна Порошина.
— Боже! — только и сумел воскликнуть я в растерянности и почувствовал, как невидимая рука сжимает мое горло, вызывая головокружение.
Я усадил Галину Дмитриевну, сел напротив и смотрел на нее, тщетно пытаясь найти в ней хоть что-нибудь от той Гали, которая приезжала к нам в село Большой Перелаз сорок два года назад. А она оправдывала свой внезапный визит, торопилась объяснить мне, что сегодня она дежурила по санаторию и, передавая дежурство, в списках отъезжающих увидела мою фамилию. Фамилия действительно редкая.
— Вы не узнаете меня? — спросила она.
— Откровенно говоря, — сказал я, — я не узнал бы вас. Но помнил вас всех всю жизнь. Как Дмитрий Иванович?
— Он погиб в сорок втором. Попал под бомбежку. Эвакуировал авиационный завод.
— А Софья Владимировна?
— Она умерла в прошлом году.
— А Тоня?
— Вы и Тоню помните?
— Так же, как вас.
— Она была скрипачкой, солисткой. На гастролях за рубежом заболела, год пролежала дома и умерла незадолго до кончины мамы. Последнее время мы жили с ней вместе.
Господи, до чего печальна жизнь, когда она подходит к концу.
— А вы помните, как пели у нас? — спросила вдруг Галина Дмитриевна.
— Помню. Очень было смешно?
— Смешно? Да, но и очень хорошо. «Я тогда тебя забуду, ягодиночка моя, когда вырастет на камушке зеленая трава».
— Так ведь и в самом деле я вас обеих не забыл, — заверил я Галину Дмитриевну.
— Мы с Тоней тоже о вас часто вспоминали. Когда было плохо, скучно, тоскливо, какая-нибудь неприятность, так Тоня говорила: «Галя, ты помнишь, как Ефим у нас пел и плясал?» И принимались хохотать и плакать.
Вошла жена, я познакомил их, а жене сказал:
— Это моя самая первая любовь. Их было двое — Галина Дмитриевна и сестра ее, Тоня. Я был такой молодой, что любил их обеих сразу.
Галина Дмитриевна заплакала и начала прощаться.
Когда она вышла, жена сказала:
— Должно быть, очень хорошая женщина.
А мне подумалось, что она одинока.