Ведущая: Поехали, Васильевна, в лес...
Марина (из роли бабушки): Ну, поехали.
Делаем лес — стоят взметнувшие руки Деревья (все, кроме исполнительниц роли Ларисы и Наплевательского Голоса, после обмена ролями временно ставшего Мариной.)
Лариса: Ведь я живу случайно (издалека, глухо).
"Марина": Бабушка, неужели тебе никогда не было жаль?
"Баба Тома": Ах, девки, что б вы понимали! Молчите, при вас не хочу!
"Деревья": Все травой прорастем... Говорят, все травой прорастем...
Марина в роли своей бабушки вдруг опускается на четвереньки, как бы даже немного присев на "задние лапы" и разражается самым настоящим воем. Я слышу где-то среди Деревьев глухое рыдание и жестом предлагаю присоединиться к Волчице-Плакальщице, в которую превратилась Тамара. И такой кучкой из пяти-шести рыдающих, воющих, раскачивающихся женщин — или волчиц? — мы сидим на полу. Здесь же с нами оказался и Наплевательский (бабушкин, как мы уже знаем) Голос — сейчас в роли самой Марины, и Лариса — случайная гостья в этом мире, нежеланная дочка, и еще кто-то...
Столько труда нам стоило разрешить себе этот плач — ведь не за себя одних, а и за тех, кто уже не заплачет, — что теперь он должен иссякнуть, завершиться естественно. Вообще в работе такого рода очень важно ничего не форсировать и не прерывать: чувство, как и многое другое, лучше "знает", когда ему родиться.
Но и это еще не все. Это половина работы. Есть еще большой пласт, связанный с виной.
Ведущая: Марина, что поделывают голоса? (Разумеется, все вернулись в свои роли.)
Марина: Молчат. Я, правда, не понимала, чьи они.
Ведущая: Что ты чувствуешь сейчас?
Марина: Знаете, только когда они затихли и перестали меня долбать, я почувствовала, как на самом деле виновата.
Ведущая: У кого ты могла бы попросить и получить прощение?
Марина: Мне трудно представить себе этого ребенка даже как душу.
Ведущая: Закрой глаза и представь себе кого-то, кто тебе сейчас нужен.
Марина (после минуты с небольшим): Только не смейтесь. Это будут яблоня с яблоками, Сикстинская Мадонна и моя прапрабабушка, у которой было семь детей.
И вот что сказали (разумеется, Марининым голосом) эти три персонажа.
Прапрабабушка: Что бы ты ни сделала, ты все равно моя наследница, моя кровиночка. Я вас всех люблю и жалею, и маму твою, и бабушку, и всех своих. Поубивалась — и правильно, есть о чем, но не век же тебе слезы лить! Ты на деток на маленьких чаще смотри, не бойся. Вон нищих сколько с младенчиками, подай копеечку. Чем головой об стенку биться, погляди: может, подружке какой помощь нужна с маленьким? Каяться-то тоже нужно с умом. Эх, молодо-зелено... Живи, деточка. Живи и помни.
Яблоня: Сейчас я нарядная, вся в румяных яблочках, но их соберут, листья облетят, и буду я голая, как мертвая. А потом придет весна, трещинки от морозов заживут, буду и цвести, и плодоносить. И ты так, и все вы... Я сама жизнь, ее круг. Не добрая, не злая, начинаю и заканчиваю, снова начинаю. Слушай свои круги, знай, когда тебе облетать, а когда цвести и плодоносить. Ты получила свой урок. Я продолжаюсь, а ты жива, и может быть, следующий круг пройдешь лучше этого.
Сикстинская Мадонна: Я скажу тебе так, как сказал одной женщине мой Божественный Сын: "Иди и больше не греши". Иди, милая. Пора жить дальше.
Работа была закончена, Марина вывела из ролей всех, кто еще в них оставался, мы сели в круг говорить, и сказано было немало. Но об этом как-нибудь в другой раз. Не знаю, передает ли текст то ощущение покоя и света, которое мы все испытывали в последней сцене. Хотелось бы верить, что все-таки передает.
И понятно, что лучшая "профилактика" тяжкого греха — это безопасная и неунизительная контрацепция. Но не только. Поскольку в деле продолжения рода сплелись и гудят мощнейшие "струны" бытия (в том числе и такие силы, которые больше и глубже нашей короткой жизни), приходится заглянуть в себя и попытаться понять, чего же на самом деле я стремлюсь достичь, какие страсти и потребности живут и конфликтуют во мне. То, что не прочувствовано, не стало частью сознания, — будет сказано самим телом, его таинственной и сложной работой зачатия и плодоношения. Все сюжеты про таблетку, которую почему-то забыли принять, про "случайно" перепутанные подсчеты — это сюжеты о решениях, которые по тем или иным причинам не были приняты сознательно, но приняты — были.
Знать, чего хочешь на самом деле, не легче — иногда это нам может совсем не нравиться. Очень трудно не лукавить вообще, стократ трудней — в тех именно человеческих отношениях, которые изначально полны подозрений, ловушек, попыток манипулировать партнером. Не своих, так чьих-нибудь еще. В этом смысле наивно ожидать от наших мужчин понимания: их мир этому не учит. Обвинения, обиды, тайное или явное предъявление счетов никуда не ведут, и если мы не хотим пополнить собой бесконечную очередь жертв-убийц — не ты первая, не ты последняя, — то нам ничего другого не остается, кроме как выскочить из стереотипа. Стать не первой-последней, а единственной — хотя бы для себя одной.
Принять на себя ответственность за свое тело, относиться к нему уважительно наперекор всей лицемерной, женоненавистнической "практике" — безумно трудно. Но другого выхода нет. Важно с этим успеть в молодые годы, когда искушение слепо принять то, что навязывают, или назло поступить наоборот — сильное, а опыта житья своим умом еще немного. Ах, как хорошо было бы при этом еще и быть дочерью матери, которой нравится быть женщиной! Которая принимает свое тело и гордится им не только потому, что оно желанно или способно давать жизнь, — а просто потому, что оно живет и чувствует. Которая может и дочку научить радоваться своему телу не потому, что "тебе еще рожать", а просто потому, что дочка сама по себе ценна, любима и уникальна.
И если сложилось так (а часто именно так и складывается), что от наших матерей этого ожидать невозможно, остается только взять на себя этот труд и эту ответственность и меняться самим. В каком-то смысле остается только стать самой себе такой матерью, которой заслуживает каждый ребенок: мудрой, любящей, терпеливой.
БАБУШКИН СУНДУК
Жизнь проходит, как сердитая соседка, не кланяясь.
Фаина Раневская
...А сравнительно недавно окованный медью сундук запросто можно было найти на московской помойке. Это сейчас они стали антиквариатом, а тогда с ними расставались безжалостно: крупная вещь не вписывалась в переезд из коммуналки в центре в спальный район. Подтаявшие комочки нафталина в углах напоминали о временах, когда зимние вещи не только хранили годами, но еще и перелицовывали. А уж какой-нибудь габардиновый отрез — чуть ли не трофейный — и вовсе берегся "для внучки на пальто".
В начале 1990-х, когда радио и телевидение радостно стращали: грядут голод, разруха, гражданская война, — моя покойная бабушка Раиса Григорьевна, дымя "пегасиной", с бесконечной иронией комментировала: "Ну что мне этот молодой человек рассказывает! Как будто он их видел, голод с разрухой! Он бы лучше у меня спросил!" У них мало кто что спрашивал: ставшие старухами в пятьдесят, знающие секреты обращения с гнилой картошкой и умевшие приготовить три блюда из килограмма костлявой мороженой мерзости, они никому не были интересны. Некоторые все же стали "антиквариатом": прибежали поворотливые девочки с диктофонами, откуда-то повытрясли старые фотографии... Но это если старухи имели отношение к знаменитостям, к тому, что принято считать историей, — "Старухи были знамениты тем, что их любили те, кто знамениты... " — к политике, к войнам и репрессиям... ну хоть к театру и кино на худой конец.
Остальные ушли, ничего не сказав в камеру: она не жалует старух. И никто не склонил головы перед незаметным, растянувшимся на десятилетия тихим подвигом миллионов женщин, не прыгавших в тайгу с парашютом и не покорявших целину, а лишь стоявших насмерть на порогах своих — и каких, мы-то знаем! — жилищ с выполосканной до скрипа тряпкой и квитанцией "за свет".
Нас больше нет. Сперва нас стало меньше,
Потом постигла всех земная участь.
Осталось только с полдесятка женщин,
Чтоб миру доказать свою живучесть.
Мы по утрам стояли за кефиром,
Без очереди никогда не лезли,
Чтоб юность, беспощадная к кумирам,
Не видела, как жутко мы облезли.
Дрожали руки, поднимая веки,
Чтоб можно было прочитать газету.
Мы в каждом сне переплывали реки,
И все они напоминали Лету...
Юнна Мориц
В моей семье откуда-то взялось и дошло до меня выражение: "Опрятной женщине, чтобы вымыться, достаточно и стакана воды". Только представьте себе, как она, эта не ко времени опрятная женщина, несла стакан — скорее, алюминиевую кружку — к себе в комнату или в какой-нибудь угол, в лучшем случае отгороженный занавеской, или куда там еще его надо было донести. И заодно додумайте, как происходило само мытье — и на что похожа жизнь, которая породила эту мерку. Грязно-серые — не от заношенности, а от природы — рубашки назывались "смерть прачкам". Удивительно ли, что столь многие женщины старшего поколения буквально помешаны на чистоте — и как же они раздражали нас, уже считающих газовую колонку недостаточно удобной, уже находящих естественным и нормальным, что из крана течет горячая вода. Правда, течет с перебоями и ржавая, но ведь течет! Ужасно смешно, не правда ли, что какая-нибудь "свекровь номер один" всерьез гордилась белизной своих вручную выстиранных наволочек — как будто больше нечем. Делать вам нечего, Нина Николаевна, зачем же так себя мучить? Делать — по большей части — было действительно нечего.
В том смысле, что иной формы контроля за грозной и непредсказуемой действительностью, кроме маниакального доведения до блеска личного имущества, не предполагалось. Отсюда и специфические ценности: "Лицо хозяйки — унитаз". Хлоркой и вонючим хозяйственным мылом — а иначе все кругом грязью зарастет, не дом, а помойка; как же не стыдно так опуститься — чайные чашки, вы подумайте, совершенно черные изнутри, а сода на что? Помойка, между тем, все равно наступала: