"Я у себя одна", или Веретено Василисы — страница 65 из 74

Но при всей своей двусмысленности или благодаря ей праздник этот жив и будет жить. Потому и будет, что он прославляет идеализированные — то есть фальшивые, но ведь это всем известно — отношения мужчин и жен­щин, а в то же время самой своей приторностью напоминает: так не быва­ет, это все понарошку. Он воспевает "ласковые руки", понарошку же пре­давая краткому забвению всю мучительную сложность отношений мамы и ребенка — сегодня только хорошее или ничего, как о мертвых. Он клянет­ся в вечной любви, красоте и вообще во всем, чего не бывает по определе­нию. Я бы даже назвала его "гендерным карнавалом" — как известно, на карнавале все наоборот, не как в жизни.

И юные девы, в соответствии со своей возрастной нормой, не желают по­рой принять именно эту двусмысленность и объявляют себя неприсоеди­нившимися, но их марш протеста все равно останется незамеченным. Им еще хочется смотреть прямо, но... "вырастешь, Саша, узнаешь". Со време­нем кто-то из них сделает свой выбор — и для нее этот праздник напрочь перекроется трудами и чувствами Великого Поста. А кто-то выберет иное и будет просто предвкушать развлечения или дела, которым нерабочий день всегда ох как кстати. Кто-то сполна насладится однодневным карна­валом, коллекционируя букеты, поздравления и приглашения, собирая свою маленькую быстро увядающую дань. А кто-то в ответ на общеприня­тый сироп нарушит перемирие и рявкнет: "Я этот гинекологический праз­дничек вообще не признаю!" — и наградой ей станет неподдельное сму­щение поздравителя, и в том-то и будет "хоть день, да наш". И уж в следу­ющем году человек по тому же делу не позвонит — ну ее в болото, самому, что ли, очень хочется на телефоне висеть, могла бы тоже вид сделать.

Всего на один день Великая Богиня, сняв оранжевый дорожный жилет или бифокальные очки, разогнувшись от корыта или верстки, является нам, — но шаржем, пародией на саму себя, и ей не отпущено даже карнавальной недели. Слишком много обид, ожиданий, иллюзий. Слишком глухо молча­ние. Легче для всех, когда она предстает Девушкой с веслом, раскрашен­ной ради праздничка дешевым итальянским набором "Пупа".

Одна простая и ныне давно уж покойная женщина из владимирских крестьянок говаривала — сильно окая, как положено: "Баба — она и есть баба, чо ее праздновать?". Она не понимала этого праздника, крепко и ес­тественно вросшая в традиционный уклад, где ему и впрямь не место (хотя нынче и празднуют, и ничего, был бы повод). И, наверное, в каком-нибудь совсем ином мире, где женские потребности, ценности, жизненные циклы и роли признаются важными и это никому не надо доказывать, — там это­му празднику тоже не место, там по совершенно противоположной причи­не возникает тот же риторический вопрос: чо ее праздновать?

Мы же держим, как умеем, хрупкое и двусмысленное равновесие. Когда можем позволить себе такую роскошь, обращаем внимание на собствен­ные чувства, возникающие по поводу и в связи. Если очень повезет, мо­жем их даже проговорить, поделиться — и что-то услышать в ответ. Когда не получается, просто говорим "Спасибо!" — а сами смотрим в сторону, в сторону...

Март в России — месяц холодный, цветочки приходится заворачивать во вчерашнюю газету с фотографиями президентов, нефтяных магнатов, спецназа в масках и со смятым заголовком "...есны, любви!". Кстати, упо­мянутый выше неприличный стишок существует в двух вариантах: в муж­ском кое-чему предписывается "расти", в женском — "беречься". Вот тебе, девушка, и Юрьев день.

РАЗЛУКА ТЫ, РАЗЛУКА..

Не лезть на кухню к ней, чтоб знать судьбу заране,

И верить в собственные силы, как в нее.

Юнна Мориц

Она — это понятно кто. Страшная или нет, с косой или без, она придет ко всем. В очень хорошем романе Мюриэл Спарк "Memento mori" пожилым людям — мужчинам и женщинам — звонит по телефону неизвестный и со­общает: помните, что Вас ждет смерть. Они пугаются, они обращаются в полицию; они считают, что кто-то скверно, жестоко шутит. Когда выясня­ется, что телефонные голоса к тому же у всех разные, они решают, что "здесь действует целая банда". И только одна старая дама отвечает на зво­нок не страхом или руганью, а, что называется, по существу: "Боже мой, — сказала она, — последние тридцать лет, если не больше, я то и дело об этом припоминаю. Кое-чего я не помню, мне ведь все-таки восемьдесят шесть лет. Но о смерти своей не забываю, когда бы она ни пришла". "Рад слышать, — сказал тот. — Пока что до свидания"[48].

Помнить о старости и смерти стоит не для того, чтобы бояться, а для того, чтобы ценить свою единственную жизнь с ее бесконечными возможностя­ми — и не утрачивать во всех ее передрягах чувство благодарности. Ка­жется, женщинам это дается немного проще, даже молодые и полные жиз­ни готовы об этом говорить и думать. И покойников женщины боятся меньше: кто, по деревенскому обычаю, их обмывал и обряжал? И само сло­во женского рода. Спросите у Бабы-яги, почему, — она знает.

Страшно, конечно, а помнить надо, хотя бы время от времени, и не только о той, главной, но и о ее "младших сестрах". Сколько всего заканчивается навсегда, сколько прощаний ожидает нас на пути — и как важно отдать им положенную дань и все-таки двигаться дальше. Кстати, почему гово­рят: "Это мне так нравится, просто умираю"? Почему "до смерти хочется"? Не задумывались ли вы о том, почему в народных песнях так много само­убийств — и все больше покинутые девицы: "И остались бедной смех людской да прорубь"... "Пойду я в лес высокий, где реченька течет, она меня, глубокая, всегда к себе возьмет"... И так далее, и так далее. Может, деревенские девушки и правда легко расставались с жизнью? Но кажется, дело не в этом. Все-таки поэзия — не криминальная хроника, что-то здесь другое.

Вспомните, как это бывает, когда утеряно что-то очень-очень дорогое: че­ловек, отношения, чувство. Что-то, составлявшее, возможно, смысл жизни. Завтра мы поймем, что все-таки не всей жизни, — а сегодня такое ощуще­ние, что все кончено. Хоть не просыпайся утром, все пропало, вся жизнь насмарку. Выразить это прямо почти невозможно — разве что каким-ни­будь воем, да и на тот сил может не быть. И высокий текст, вроде "Плача Изиды", и забубеннные народные "Стаканчики граненые упали со стола, упали и разбилися — разбилась жизнь моя" — что-то вроде памятника вот этому чувству. Но поем-то мы ее или слушаем — живые, и не ты первая, и с тобой это не впервые, и все образуется. За нас — выразили. В боли нет совсем уж кромешного одиночества, кто-то так уже чувствовал. Кто-то это пережил.

"Не впервые" означает еще и то, что с самого младенчества, с самого пер­вого "утраченного рая", с потери полного единства с материнской фигу­рой — мы этому учимся. Горько рыдаем, когда лучшую подружку перево­дят в другой детский сад — это горе на полчаса, но настоящее. Смертель­но обижаемся на родителей, которые без спросу, нарушив все границы, выбросили письменный стол и заменили новым: все не то, я никогда не смогу за ним так читать, верните мне мой любимый старый, кто вас про­сил лезть! Смертельно ссоримся с друзьями — до демонстративного отказа здороваться, до "неразговора" — и убеждаем себя в своей правоте, в том, что совсем-совсем не скучаем, не нуждаемся, не вспоминаем. В первый раз теряем любимых животных — рыжий ли кот ушел и не вернулся, старая ли облезлая собака умирает — это настоящая боль и настоящая утрата, если была настоящей привязанность. Конечно же, теряем свою первую лю­бовь, а потом и не первую... Уходят, уезжают, а иногда и умирают люди, со­ставляющие наше человеческое окружение. Наконец, уходят сами перио­ды, циклы нашей жизни: что-то заканчивается, "место" в душе остается пу­стым — не навсегда, но это каждый раз тревожит, как вид заколоченного на зиму дома или разворошенное переездом жилье. Даже окончание боль­шой работы, даже конец года вызывают легкое покалывание в сердце: страница перевернута.

Все это, как и многое другое, мы переживем. От серьезных потерь останет­ся, конечно, зарубка на сердце, фантомная боль. Когда-нибудь и она угас­нет — только никто не знает, когда и как: "Много раз в жизни мы проща­емся с уходящими, и один раз — с теми, кто остается".

Конечно, хотелось бы представлять себе человеческие отношения как на­дежную гавань, теплый свет очага и прочее в из разряда home, sweet home[49]. Но мы догадываемся, что отношения — и отношения с мужчиной в частности — это не диван с клетчатым пледом и плюшевым мишкой, а в лучшем случае огород, который надо возделывать, а в худшем — минное поле. Конфликты, взаимонепонимание, угроза разрыва и сами разрывы, разлуки, разводы — такая же часть этой реальности, как очарование пер­вой встречи или то, чем была так прекрасна четвертая, пятнадцатая, соро­ковая. Есть еще внешний мир с его обязательствами, долги и планы, пово­роты жизненного пути: близкие люди, внезапно вы сделались дальними...

Сколько пролито слез в темноте кинозалов обо всех разбитых сердцах, всех путях, что непоправимо разошлись, — о чем они, эти слезы? Развела ли героев судьба, чья-то злая воля или собственный выбор — всякая исто­рия расставания неизменно задевает какие-то особые, на эту тему настро­енные струны и отзывается сердечной печалью: нет повести печальнее на свете... Потому ли, что напоминает обо всех случившихся и в нашей жиз­ни утратах? Или предупреждает нас, смертных, о грядущих неизбежных разлуках? Тональность рассказа может быть самой разной — от надрыва до легкой печали, жанр — от авангардистской скульптуры до блеклой изыс­канной акварели. Мы все равно знаем, о чем это все. Нас не обмануть ни хорошими манерами, ни грубостью, ни карнавальным костюмом.

Не взбегай так стремительно на крыльцо

моего дома сожженного.

не смотри так внимательно мне в лицо,

Ты же видишь — оно обнаженное.

не бери меня за руки — этот стишок