Я неуверенно постоял минутку, глядя вперед, туда, где среди густой травы в нескольких ярдах от меня виднелся пятачок голой земли.
Вот туда я доберусь, решил я и замер в нерешительности, не зная точно, какие мышцы мне в этом помогут. Я чувствовал боль под мышками от костылей и знал, что, если хочу сделать хоть шаг, то должен сдвинуть их вперед и на мгновение перестать на них опираться.
Доктор больше не держал меня, но не опускал рук, готовый в любой момент подхватить меня, если я начну падать.
Я поднял костыли и тяжело выбросил их вперед. Плечи дернулись вверх при внезапном толчке, когда я всем весом снова налег на костыли. Я выбросил ноги вперед. Правая нога волочилась по земле, как сломанное крыло. Я помедлил, тяжело дыша, не сводя глаз с пятачка голой земли в траве.
– Отлично! – воскликнул доктор после моего первого шага. – Теперь попробуй еще раз.
Я снова повторил те же движения, а потом еще три раза, пока наконец, изнемогая от боли, не достиг цели. Я добрался до этого места.
– На сегодня хватит, – сказал доктор. – Теперь возвращайся в кресло. Завтра опять попробуем.
Через несколько недель я уже мог обойти весь сад, и хотя я несколько раз упал, моя уверенность в себе укрепилась и я начал упражняться в прыжках с веранды, проверяя, насколько далеко я мог прыгнуть от черты, прочерченной на дорожке.
Когда мне сообщили, что меня выписывают из больницы и завтра за мной приедет мать, я не испытал той радости, какую, как мне казалось, должен был почувствовать. Больница постепенно превратилась в фон, на котором разворачивались все мои мысли и действия. Моя жизнь вошла в определенное русло, и я чувствовал – хоть и не мог выразить это словами, – что, покинув ее, лишусь приобретенного здесь чувства безопасности. Мысль об отъезде слегка пугала, но в то же время мне не терпелось увидеть своими глазами, куда ведет проходившая мимо больницы улица, что происходит за холмом, где пыхтели паровозы, лязгали буфера вагонов, сновали экипажи с людьми и чемоданами. И я хотел снова увидеть, как папа объезжает лошадей.
Когда приехала мама, я был уже одет и сидел на краю кровати, глядя на пустое инвалидное кресло, в котором мне больше не придется кататься. У отца не хватило денег на покупку кресла, но из старой детской коляски он сделал какое-то удлиненное, на трех колесах приспособление для передвижения, и мать привезла его с собой. Она должна была довезти меня до трактира, во дворе которого отец оставил нашу повозку, пока подковывал пару лошадей.
Когда сиделка Конрад целовала меня на прощание, мне хотелось плакать, но я сдержал слезы и подарил ей все оставшиеся яйца, несколько выпусков журнала «Боевой клич» и перья попугая, которые приносил мне отец. Больше мне нечего было ей дать, но она сказала, что и этого достаточно.
Старшая сестра погладила меня по голове и сказала матери, что я храбрый мальчик и что мне в некотором роде повезло стать калекой в столь юном возрасте, потому что мне, несомненно, будет легче приспособиться к жизни на костылях.
– Дети легко ко всему привыкают, – заверила она маму.
Слушая старшую сестру, мать смотрела на меня; казалось, ее охватила глубокая печаль, и она даже не ответила, что показалось мне очень невежливым.
Сиделки махали мне на прощание, а Папаша пожал мне руку и сказал, что мы больше не увидимся, поскольку он уже одной ногой в могиле.
Мать закутала меня в плед, и я лежал в коляске, сжимая в руках маленькую глиняную фигурку льва, которую подарила мне сиделка Конрад.
Мать вывезла меня на улицу и покатила вверх по холму. За ним не оказалось всех тех волшебных вещей, которые я ожидал увидеть. Дома ничем не отличались от других, а железнодорожная станция напоминала обычный сарай.
Мать спустила коляску с обочины в канаву и уже почти втащила ее на другую сторону, как вдруг одно из колес соскользнуло с края тротуара, коляска опрокинулась, и я упал в канаву.
Я не видел, как мать пыталась приподнять придавившую меня коляску, и не слышал ее тревожных вопросов, не ушибся ли я. Я был слишком занят тем, что искал глиняного льва, и скоро нашел его под пледом, но, как я и боялся, у него отломилась голова.
На крик матери подбежал какой-то мужчина.
– Не могли бы вы помочь мне поднять моего сына? – попросила она.
– Что случилось? – воскликнул тот, подхватив коляску и быстрым движением подняв ее. – Что с мальчиком?
– Я опрокинула коляску. Осторожней! Не сделайте ему больно: он хромой!
Последнее восклицание матери заставило меня опомниться. Слово «хромой» ассоциировалось у меня с повредившими ногу лошадями и означало полную бесполезность.
Лежа в канаве, я приподнялся на локте и изумленно уставился на мать.
– Хромой? – возмутился я. – Почему ты сказала, что я хромой, мама?
Глава десятая
Слово «калека» в моем понимании означало состояние, которое я никак не связывал с собой. Но поскольку я так часто слышал, как люди назвали меня калекой, мне пришлось смириться с тем, что я, верно, подхожу под это описание. Однако я был по-прежнему убежден, что хотя это состояние кому-то причиняет неудобство, меня это не касается.
Ребенок-калека не осознает, какой помехой являются для него бесполезные ноги. Они часто причиняют неудобство или вызывают раздражение, но он уверен, что они никогда не помешают ему делать то, что он хочет, или быть тем, кем он хочет. Если он и считает их помехой, то лишь потому, что ему так сказали взрослые.
Дети не делают различий между больными и здоровыми. Они вполне могут попросить мальчика на костылях куда-нибудь сбегать и будут недовольно ворчать, если он сделает это не так быстро, как им бы хотелось.
В детстве уродливая бесполезная нога не вызывает чувство стыда. Лишь научившись различать взгляд человека, который не в состоянии скрывать свои чувства, начинаешь испытывать желание держаться от него подальше. И, как ни странно, эти полные неприкрытого презрения взгляды, как правило, исходят от тех, кто сам слаб телом и чувствует себя физически неполноценным. Сильные и здоровые никогда так не смотрят. Сильные и здоровые люди не отшатываются от калеки. Их собственное состояние слишком далеко от чужих недугов. Лишь те, кому угрожает беспомощность, трепещут, когда сталкиваются с ней в ком-то другом.
О парализованной, скрюченной ноге дети говорят без стеснения.
– Посмотри, какая у Алана скрюченная нога. Он может поднять ее над головой.
– Как ты повредил ногу?
Смущенная мать, услышав, как ее сын бесцеремонно заявляет: «А это Алан, мама. У него нога вся кривая», изо всех сил старается заставить его замолчать, не осознавая при этом, что видит перед собой двух счастливых детей: собственного сына, гордого тем, что может показать ей нечто интересное, и Алана, радующегося, что может ему в этом помочь.
Искалеченная конечность часто добавляет важности своему обладателю, а иногда и дает некоторые преимущества. Когда мы играли в цирк, я брал на себя роль осла – «потому что у тебя четыре ноги», – для которой нужно было уметь взбрыкивать и лягаться. Мне нравилось это делать, как нравились и мои четыре ноги.
Чувство юмора у детей не сковано взрослыми представлениями о хорошем вкусе и такте. Дети часто смеялись, видя меня на костылях, и радостно визжали, если я падал. Я смеялся вместе с ними – падение на костылях мне тоже казалось чем-то абсурдным и забавным.
Когда мы перебирались через забор, меня нередко приходилось подсаживать, и если те, кто подхватывал меня с другой стороны, падали, это веселило не только моих помощников, но и меня самого.
Я был счастлив. Я не чувствовал боли и мог ходить. Но взрослых, приходивших к нам после моего возвращения из больницы, похоже, смущало мое поведение. Они называли мое счастье «стойкостью». Большинство взрослых в открытую, без обиняков говорят о ребенке в его присутствии, как будто дети не способны понять, что речь идет о них.
– И ведь несмотря на свои беды, он счастливый мальчик, миссис Маршалл, – говорили они, будто удивляясь, как такое возможно.
«Почему же мне не быть счастливым?» – думал я. Меня беспокоила мысль о том, что я могу быть несчастлив, ведь это подразумевало, что мне в будущем грозит какая-то неведомая беда, о которой я пока ничего не знал. Пытаясь понять, что это может быть, я в конце концов пришел к выводу, что они воображают, будто нога причиняет мне боль.
– Нога у меня совсем не болит, – радостно заявлял я тем, кто выражал удивленное одобрение при виде улыбки на моем лице. – Смотрите! – И подняв руками «плохую» ногу, я закидывал ее за голову.
От этого некоторые содрогались, а мое смятение возрастало. Я так хорошо знал свои ноги, что относился к ним, как к нормальным конечностям, а не к предмету легкого отвращения.
Родители, убеждавшие своих детей быть со мной помягче или считавшие своим долгом исправить бесчувственное, на их взгляд, поведение, часто лишь вводили детей в заблуждение. Некоторые дети, чьи озабоченные родители уговорили их мне «помогать», иногда заступались за меня перед товарищами.
– Не толкай его, ты же сделаешь ему больно!
Но я хотел, чтобы меня толкали, и хотя характер у меня всегда был легкий и покладистый, я начал злиться в ответ на то, что считал ненужными и унизительными поблажками.
Обладая нормальным умом, я относился к жизни так же, как любой нормальный ребенок, и никакие искалеченные конечности не могли поколебать это отношение. Когда меня выделяли среди товарищей по играм, во мне нарастало противодействие этим влияниям извне, привязывавшим мой дух к искалеченному телу.
Дети-калеки воспринимают окружающий мир и жизнь точно так же, как их здоровые товарищи. Те, кто спотыкается на костылях или падает или по инерции использует руки, чтобы переместить парализованную конечность, не думают о страдании или отчаянии и не бывают поглощены тем, как трудно им куда-то добраться; они думают лишь о том, чтобы добраться до цели, как и любой ребенок, бегающий по лужайке или идущий по улице.