Я умею прыгать через лужи — страница 15 из 42

Дети-калеки не страдают от своих увечий – это приносит страдание лишь взрослым, которые на них смотрят.

В первые месяцы после возвращения домой у меня уже появилось ощущение этого, хотя оно было скорее инстинктивным, нежели осознанным.

После просторной палаты мне пришлось привыкать к жизни в доме, который вдруг показался мне тесным, словно ящик. Когда отец снял коляску с повозки и вкатил ее на кухню, меня поразило, как она уменьшилась в размерах. Стол с пышной, расшитой розами скатертью, казалось, занимал теперь все помещение. Там едва было место для моей коляски. На каменном очаге у плиты сидела незнакомая кошка и вылизывала себе шерсть.

– Чья это кошка? – спросил я, удивляясь, что в этой знакомой комнате находится неизвестная мне кошка.

– Это котенок Чернушки, – объяснила Мэри. – Помнишь, она родила котят еще до того, как тебя положили в больницу?

Мэри не терпелось рассказать мне обо всем важном, что я пропустил.

– А Мег родила пятерых щенков, и маленького коричневого мы назвали Аланом. Помнишь, отец приносил его тебе в больницу.

Мое возвращение взволновало Мэри, и она уже спросила у матери, нельзя ли ей брать меня на прогулки в коляске. Она была старше меня, отзывчива и рассудительна и, когда не надо было помогать матери по хозяйству, любила посидеть за книгами, но стоило ей узнать, что кто-то мучает животное, как она приходила в негодование и бросалась на его защиту. Увидев однажды всадника, который, изогнувшись в седле, хлестал кнутом изнуренного, отставшего от матери теленка, Мэри залезла на верхнюю планку забора и, рыдая, принялась кричать на него. Когда теленок упал (его бока были покрыты коричневой слюной), Мэри бросилась через дорогу и, грозно вскинув кулаки, загородила собой несчастное животное. Больше всадник его не бил.

У нее были темные волосы и карие глаза, и она всегда готова была чем-нибудь помочь. Она утверждала, что когда-нибудь станет миссионером и будет помогать бедным чернокожим, а иногда и китайским язычникам, хотя немного побаивалась стать жертвой кровопролития.

В «Бюллетене» иногда появлялись картинки, изображавшие миссионеров, которых чернокожие варили в котлах, и я сказал ей, что уж лучше стать жертвой кровопролития, чем чьим-то обедом, но сказал главным образом потому, что не знал, что означает «жертва кровопролития».

Старшей из моих сестер была Джейн. Она кормила птицу и ухаживала за тремя ягнятами, которых отдал ей погонщик, когда они больше не могли идти. Джейн была высокого роста и всегда ходила с поднятой головой. Она помогала миссис Малвэни, жене пекаря, присматривать за детьми, за что ей платили пять шиллингов в неделю, часть из которых она отдавала матери, а на остальное она могла позволить себе все, что душе угодно.

Она уже носила длинные юбки и убирала волосы наверх, а еще у нее была пара желтовато-коричневых сапог на шнурках, доходивших ей почти до колен. Миссис Малвэни находила их очень элегантными, и я был с ней согласен.

Когда я сопровождал Джейн, она говорила:

– Веди себя, как маленький джентльмен, и сними шапку, если мы повстречаем миссис Малвэни.

Я снимал шапку, если вспоминал об этом, но чаще поучения сестры вылетали у меня из головы.

В день, когда я вернулся домой из больницы, Джейн была у миссис Малвэни, поэтому все новости о канарейках и какаду Пэте, о мое домашнем опоссуме и о королевском попугае, у которого до сих пор не отрос хвост, я узнал от Мэри. В мое отсутствие она заботилась о моих питомцах, ни разу не забыв их покормить, и сделала новые поилки для канареек, приспособив для этой цели две баночки из-под консервированного лосося. Осталось лишь вычистить дно клетки Пэта, говорила она, а остальное все в порядке. Опоссум все еще царапается, если берешь его на руки, но уже не так сильно.

Я сидел в коляске (мать спрятала мои костыли, поскольку мне было разрешено пользоваться ими только по часу в день) и наблюдал за тем, как мать расстилает скатерть и накрывает стол к обеду. Мэри принесла дрова для печки из дровяника на задней веранде. Подгнившие доски деревянного настила приглушили звук ее быстрых шагов.

Теперь, когда я снова был дома, больница казалась чем-то очень далеким, а все, что там со мной произошло, поблекло в памяти, превратившись во что-то вроде рассказа о прошлом.

Окружавшие меня мелочи возвращались в мою жизнь, приобретая новую яркость и силу. Крючки коричневого кухонного шкафа, с которых мама снимала чашки, производили на меня странное впечатление, как будто я никогда раньше не видел их ярких изгибов.

На холодильном шкафчике возле моей коляски стояла лампа с розовым абажуром в эдвардианском стиле на рифленой ножке с чугунным основанием. Ночью ее оттуда снимали и ставили зажженной на середину стола, где из-под матерчатого абажура разливалась лужица яркого света.

Сквозь дырочки покрытых перфорированным цинком стенок кухонного шкафчика доносился запах продуктов. На шкафчике лежала «липучка» – продолговатый лист плотной бумаги, покрытый липкой коричневой жидкостью для ловли мух. Бумага была густо усеяна мухами, многие из них еще барахтались и жужжали, отчаянно трепеща крылышками. Летом дом осаждали мухи, и за едой приходилось все время отгонять их рукой. Отец всегда накрывал свою чашку блюдцем.

– Не знаю, – говорил он, – может, кто и может пить чай после того, как по чашке поползала муха; я вот не могу.

На плите кипел большой, почерневший от копоти чайник с носиком, зияющим, как пасть готовой ужалить змеи; на каминной полке, накрытой дорожкой из выцветшей от пара и дыма коричневой бязи, красовались чайница и жестянка с кофе, на которой был нарисован бородатый турок, а над ними висела гравюра, изображавшая испуганных лошадей. Мне было очень приятно снова ее увидеть.

На стене, у которой я лежал, висела большая картина: мальчик, пускающий мыльные пузыри, – приложение к рождественскому «Ежегоднику Пирса». Подняв голову, я посмотрел на него с новым интересом: за время моего отсутствия презрение, которое я питал к его старомодному костюму и локонам, как у девчонки, исчезло.

На гвозде над картиной висела маленькая подушечка из синего бархата, утыканная булавками и набитая опилками, которые хрустели под пальцами, если ее пощупать.

На другом гвозде за дверью на заднюю веранду висели старые календари, а поверх них последний подарок лавочника на Рождество – картонный кармашек для писем; когда его нам дали, он был совсем плоским и состоял из двух частей. На одной из них, с красными маками вокруг фамилии мистера Симмонса, отец загнул уголки, вставил их в прорези, имевшиеся на другой части, размером побольше, и получился кармашек. Теперь он был битком набит письмами.

В кухне были еще две двери. Одна вела в мою спальню, тесную комнатушку, где стояли умывальник с мраморным верхом и узкая кровать, покрытая лоскутным одеялом. Через открытую дверь мне были видны тонкие, оклеенные газетами стены; при сильных порывах ветра газеты то надувались, то опадали, и казалось, что комната дышит. Наша кошка Чернушка любила спать на кровати у меня в ногах, а собака Мег – на подстилке из мешковины рядом. Иногда, пока я спал, мать пробиралась в комнату и выгоняла их, но они всегда возвращались.

Вторая дверь вела в комнату Мэри и Джейн. Она была такого же размера, как моя, но в ней умещались две кровати и комод с вращающимся зеркалом, закрепленным между двумя маленькими ящичками наверху, где Мэри и Джейн хранили свои брошки.

Напротив двери на заднюю веранду был выход в небольшой коридор. От кухни его отгораживали потрепанные плюшевые портьеры, делившие дом на две части. Здесь, на кухонной половине, можно было прыгать по стульям, шуметь и, если захочется, залезать под стол, играя в медведей, но там, за портьерой, на парадной половине, мы никогда не играли и даже не заходили туда в грязной одежде или нечищеных башмаках.

Коридорчик вел в гостиную с отмытым до блеска полом, который неустанно скребли и терли щеткой; в свежевыкрашенном охрой камине зимой всегда лежали дрова; его разжигали, когда у нас бывали гости.

Стены гостиной украшали фотографии в рамках. Рамки были самые разные: из ракушек, из покрытого бархатом дерева, из прессованного металла, а одна даже из пробкового дерева. Были там и продолговатые рамы с целым рядом фотографий, и большие резные рамы, одна из которых обрамляла изображение сурового бородатого мужчины, который стоял на фоне водопада, опершись одной рукой на столик. Это был дедушка Маршалл. В другой большой раме пожилая дама в черной кружевной шали с церемонным видом восседала на скамейке в увитой розами беседке, а у нее за спиной худощавый мужчина в узких брюках, положив руку ей на плечо, строго смотрел на фотографа.

Этой неулыбчивой парой были родители моей матери. Глядя на эту фотографию, отец всегда подмечал, что у дедушки колени торчат, как у жеребенка, но мама утверждала, что всему виной узкие брюки.

Сидя в гостиной, отец обычно читал. Он читал «Невиновен, или В защиту горемыки» Роберта Блэчфорда и «Мою блестящую карьеру» Майлза Франклина. Он очень любил эти книги, которые ему подарил Питер Финли, и часто о них говорил.

– Люблю правдивые книги, – иногда замечал он. – Горькая правда лучшей сладкой лжи, разрази меня гром, если это не так.

Он пришел из конюшни, где кормил лошадей, и сел на набитое конским волосом кресло, которое всегда кололо меня через штаны, случись мне там пристроиться.

– В последнем мешке сечки, который я купил у Симмонса, полно овса, – сказал он. – Это лучший мешок из тех, что я брал у него в этом году. Он говорит, это солома старого Пэдди О’Лафлана. – Отец улыбнулся мне. – Как тебе дома, старина?

– Ох, хорошо! – ответил я.

– Еще как хорошо, – согласился он, скривившись и стаскивая эластичные сапоги. – Попозже я покатаю тебя по двору и покажу тебе щенков Мег, – пообещал он.

– Почему бы тебе не купить еще сечки, пока она не кончилась? – предложила мать.

– Да, наверное, так и сделаю. Скажу, чтобы оставили ее за мной. Овес у Пэдди вышел невысокий, кустистый.