Я умею прыгать через лужи — страница 2 из 42

– Я согласна. Пойду за тебя.

Она перелезла через поручни, и он подхватил ее на пристани, взял ее узелок с вещами, положил руку ей на плечо, и они вместе пошли прочь.

Отец был младшим из четверых детей и унаследовал ирландский темперамент своей матери.

– Когда я был мальчишкой, – как-то рассказал мне он, – я угодил одному погонщику по голове колючей дыней, а ведь это опасное растение – если сок попадет в глаза, можно и ослепнуть. Ну, парень, конечно, рассвирепел и погнался за мной с дубиной. Я бросился к нашей хижине с воплем: «Мама!» Парень был вне себя от злости, зуб даю! Возле хижины он меня едва не настиг, но мама все видела и поджидала нас у двери, держа в руках котелок с крутым кипятком. «Назад, – крикнула она. – У меня тут кипяток. Только посмей подойти ближе, и я выплесну его тебе прямо в лицо». Это его, черт подери, остановило. Я вцепился в ее юбку, а она спокойно стояла и смотрела на парня, пока тот не убрался восвояси.

В двенадцать лет отец уже сам зарабатывал себе на жизнь. Все его образование сводилось к нескольким месяцам обучения с учителем-пьянчугой, которому дети, посещавшие дощатую лачужку, служившую школой, платили полкроны в неделю.

Начав работать, отец переходил с фермы на ферму, объезжая лошадей или перегоняя гурты. Отрочество и раннюю молодость он провел в глуши Нового Южного Уэльса и Квинсленда, которые потом являлись неисчерпаемой темой всех его бесконечных историй. Именно благодаря его рассказам солончаковые равнины и красные песчаные дюны этих диких краев были мне ближе, чем зеленые леса и поля, среди которых я родился и рос.

– Знаешь, есть что-то особенное в этих глухих местах, – как-то сказал он мне. – Там чувствуешь какое-то ни с чем не сравнимое удовлетворение. Заберешься на поросшую сосняком гору, разведешь костер…

Он замолчал и окинул меня беспокойным взглядом. А потом сказал:

– Надо будет что-нибудь придумать, чтобы там, в глуши, твои костыли не увязали в песке. Да, когда-нибудь мы с тобой обязательно туда доберемся.

Глава вторая

Вскоре после того как меня парализовало, мышцы в ногах начали усыхать, а спина, прежде прямая и крепкая, искривилась. Подколенные сухожилия затвердели и так стянули мне ноги, что те согнулись в коленях, и их уже невозможно было разогнуть.

Болезненное напряжение сухожилий под каждым коленом и убеждение, что если ноги в скором времени не распрямить, то они навсегда останутся в таком положении, беспокоили мою мать, и она постоянно донимала доктора Кроуфорда просьбами назначить какое-нибудь лечение, которое позволило бы мне подняться и снова начать ходить.

Доктор Кроуфорд плохо разбирался в детском параличе. Неодобрительно нахмурившись, он наблюдал за попытками моей матери оживить мне ноги, растирая их бренди и оливковым маслом, – по совету жены школьного учителя, утверждавшей, что таким способом она избавилась от ревматизма, – однако, проронив что-то вроде «это не повредит», отложил вопрос лечения моих неподвижных ног до тех пор, пока не выяснит, какие осложнения возникали у жертв болезни в Мельбурне.

Доктор Кроуфорд жил в Балунге, небольшом городке в четырех милях от нашего дома, а пациентов в глубинке навещал только в неотложных случаях. Он разъезжал в коляске с приподнятым верхом, запряженной серой лошадкой, трусившей рысцой. Его фигура выгодно выделялась на фоне голубой войлочной обивки, когда он раскланивался перед прохожими, помахивая хлыстом. Коляска приравнивала его к богатым землевладельцам, правда, лишь к тем из них, чьи экипажи не имели резиновых шин.

Доктор был знатоком по части простых, хорошо известных болезней.

– Миссис Маршалл, я с уверенностью могу сказать, что у вашего сына не корь.

Однако о полиомиелите он почти ничего не знал. Когда я только заболел, он собрал консилиум, пригласив еще двух докторов, один из которых как раз и поставил мне диагноз – детский паралич.

На маму этот доктор произвел сильное впечатление, и она принялась расспрашивать его о моей болезни, но он лишь сказал:

– Будь это мой сын, я бы очень-очень беспокоился.

– Я в этом не сомневаюсь, – сухо ответила мама и с этой минуты утратила в него всякую веру.

Но доктору Кроуфорду она по-прежнему доверяла. Когда другие врачи ушли, он сказал:

– Миссис Маршалл, невозможно предсказать, останется ли ваш сын калекой и выживет ли он вообще. Я лично верю, что он будет жить, но все в руках Божьих.

Маму это заявление утешило, отец, однако, воспринял его иначе, заметив, что таким образом доктор Кроуфорд признал, что ничего не смыслит в детском параличе.

– Когда говорят, что все в руках Божьих, пиши пропало, – сказал он.

В конце концов доктору Кроуфорду все же пришлось решать проблему с моими скрюченными ногами. Взволнованный и неуверенный, он тихо постукивал пухлыми пальцами по мраморной крышке умывальника возле моей постели и молча глядел на меня. Мама в напряжении стояла рядом, затаив дыхание и не смея пошевелиться, словно узник, ожидающий оглашения приговора.

– Что ж, миссис Маршалл, что я могу сказать по поводу его ног… Ммм, да… Боюсь, есть лишь одно средство… К счастью, он храбрый мальчик. Ноги надо просто выпрямить. Это единственный способ. Их надо выпрямить силой. Вопрос в том, как это сделать. Думаю, лучше всего каждое утро класть его на стол, а затем всем своим весом прижимать его колени, пока они не распрямятся. Ноги должны быть плотно прижаты к столу. Скажем, раза три в день. Да, думаю, трех раз будет достаточно. Ну… в первый день можно дважды.

– Ему будет очень больно? – спросила мать.

– Боюсь, что да. – Доктор Кроуфорд помолчал и добавил: – Вам потребуется все ваше мужество.

Каждое утро, когда мать клала меня на спину на стол, я смотрел на картину над каминной полкой, изображавшую перепуганных лошадей. На этой гравюре черная и белая лошади в ужасе жались друг к другу, в то время как в нескольких футах от их раздутых ноздрей сверкали зигзаги молнии, вырывавшиеся из хаоса бури. На стене напротив висела вторая картина: на ней лошади в панике мчались прочь, гривы их развевались, а ноги были неестественно вытянуты, как у лошадок-качалок.

Отец, очень серьезно воспринимавший всякую живопись, порой смотрел на этих лошадей, прищурив один глаз, чтобы как следует, повнимательнее оценить их.

Как-то раз он сказал:

– Они арабские, это верно, но не чистокровные. А у кобылы к тому же нагнет[2]. Посмотри на ее бабки.

Мне не понравилось, что отец нашел у этих лошадей какие-то изъяны. Ведь они были для меня чем-то очень важным. Каждое утро я бежал вместе с ними от ужасной боли. Наши страхи сливались воедино, превращаясь в один общий страх, делавший нас товарищами по несчастью.

Мама упиралась обеими руками в мои согнутые колени, зажмурившись, чтобы не дать слезам пролиться из-под сжатых век, всем своим телом наваливалась на мои ноги и плотно прижимала их к столу. По мере того как они распрямлялись, пальцы у меня растопыривались, а затем, искривившись, загибались вниз, словно птичьи когти. Когда подколенные сухожилия натягивались, я начинал громко кричать от боли, широко раскрыв глаза и не отводя взгляда от охваченных ужасом лошадей над каминной полкой. В то время как мучительные судороги сводили мои пальцы, я кричал лошадям:

– О лошади, лошади, лошади!.. О лошади, лошади!..

Глава третья

Больница находилась в городке более чем в двадцати милях от нашего дома. Отец отвез меня туда на крепко сколоченной коляске с длинными оглоблями, с помощью которой он обычно приучал лошадей к упряжке. Он очень гордился этой коляской. Оглобли и колеса были сделаны из орехового дерева, а на спинке сиденья он нарисовал вставшую на дыбы лошадь. Рисунок был так себе, и отец, как правило, словно оправдываясь, объяснял это следующим образом: «Она еще не привыкла, понимаете? Первый раз на дыбы встает, потому и потеряла равновесие».

Отец запряг одну из молодых лошадей, которых объезжал, и привязал к оглобле вторую. Пока мама усаживала меня на пол коляски и забиралась сама, он держал коренника за голову. Устроившись, мама подняла меня и усадила рядом с собой. Отец продолжал разговаривать с лошадью, растирая рукой ее покрытую испариной шею.

– Тихо, милая! Эй, кому говорю! Стой смирно.

Маму не пугали выходки необъезженных лошадей. Упрямые лошади вставали на дыбы, падали на колени или норовили сойти с дороги, задыхаясь от отчаянных усилий сбросить упряжь, а мать сидела с невозмутимым видом на высоком сиденье, приспосабливаясь к любому толчку или крутому повороту. Одной рукой стискивая никелированный поручень, она слегка наклонялась вперед, когда лошади резко пятились, или с силой откидывалась на спинку сиденья, когда они рвались вперед, но всегда крепко держала меня.

– Все хорошо, – прижав меня к себе, говорила мама.

Отец отпустил удила, отошел к подножке и пропустил вожжи через кулак, не сводя глаз с головы пристяжной. Одну ногу он поставил на круглую железную ступеньку, ухватился за край сиденья, на мгновение замер, успокаивая встревоженных лошадей – «Стойте смирно!», – а потом вдруг вскочил на сиденье, как раз когда лошади поднялись на дыбы. Он ослабил поводья, и кони бросились вперед. Жеребчик, привязанный к оглобле недоуздком, тащил в сторону, вытянув шею, и неуклюже скакал рядом с лошадью в упряжи. Мы выскочили за ворота с такой скоростью, что из-под скрипучих, буксовавших, окованных железом колес во все стороны полетели мелкие камешки.

Отец похвалялся, что при всех своих стремительных выездах ни разу не задел ворот, хотя отметины на дереве на уровне ступиц явно говорили об обратном. Перегнувшись через крыло, чтобы посмотреть, велико ли расстояние между ступицей колеса и столбом ворот, мать как раз говорила:

– В один прекрасный день ты все-таки врежешься в столб.

Лошади пошли ровнее, когда мы свернули с грунтовой дороги, ведущей к нашим воротам, на вымощенное щебнем шоссе.