Я умею прыгать через лужи — страница 20 из 42

Несмотря на воинственные речи, я не любил приводить свои угрозы в действие. Я просто не мог ударить кого-нибудь, если тот не ударил меня первым.

Мне претило любое насилие. Иной раз, увидев, как кто-нибудь бьет лошадь или собаку, я понуро возвращался домой, обнимал Мег за шею и некоторое время крепко держал ее. От этого мне становилось лучше, как будто мои объятия могли отвести от нее любую беду.

Животные и птицы оказывали на меня прямо какое-то магическое воздействие. В птичьем полете мне слышалась музыка. Наблюдая за бегущей собакой, я почти болезненно осознавал красоту ее изящных движений, а от вида скачущей галопом лошади я дрожал, исполненный каких-то непонятных чувств, которые не в силах был объяснить.

Я не осознавал, что столь трепетное восхищение действиями, демонстрировавшими физическую силу и мощь, компенсировало мне собственную неспособность к подобным действиям. Я лишь знал, что при виде всего этого меня переполняло чувство восторга.

Вместе с Джо Кармайклом мы охотились на кроликов и зайцев. Сопровождаемые сворой собак, мы бродили по бушу и открытым выгонам, и когда, вспугнув зайца, собаки бросались в погоню, я с истинным наслаждением следил за волнообразными скачками кенгуровых собак, смотрел, как они бегут, пригнув голову к земле, наблюдал за великолепным изгибом шеи и спины и стремительным наклоном туловища, когда они настигали увертливого зайца.

По вечерам я начал уходить в буш и дышать запахами земли и деревьев. Я вставал на колени среди мхов и папоротников и прижимался лицом к земле, с наслаждением вдыхая ее ароматы. Я откапывал пальцами корешки травы, с неугасающим интересом трогал и разглядывал комочки земли в руке, чтобы почувствовать, какова она на ощупь, каковы на ощупь тонкие, словно волоски, облепленные ею корни. Все это представлялось мне настоящим волшебством, и я начинал сожалеть о том, что голова моя находится слишком высоко, слишком далеко от этого великолепия и я не могу как следует оценить траву, и полевые цветы, и папоротники, и камни вдоль дорог, по которым я гулял. Я хотел быть как собака: бежать, прижав нос к земле, чтобы не упустить ни один из ароматов, ни один чудесный камешек или травинку.

Я ползал в зарослях папоротника на краю болота, прокладывая тоннели через подлесок, или лежал на животе, прижавшись лицом к светло-зеленым побегам папоротников, лишь недавно появившимся из рождающей жизнь темноты в недрах земли и мягко сжатым, словно кулачки младенца. О, сколько в них было нежности, сколько доброты и сострадания! Я опускал голову и касался их щекой.

Но я чувствовал себя стесненным, ограниченным в поисках какого-нибудь откровения, которое объяснило бы мой голод и утолило его. И в своем воображении я создавал картины, подобные чудесным снам, где я мог бродить сколько вздумается и беспомощное неуправляемое тело мне не было помехой.

После чая, до того как приходило время укладываться спать, в ранней, полной таинственного ожидания темноте, когда лягушки на болоте заводили свои песни, а проснувшиеся опоссумы выглядывали из полых древесных ветвей, я стоял у ворот и смотрел сквозь перекладины изгороди на заросли по ту сторону дороги, неподвижно застывшие в ожидании ночи. Больше всего я любил те минуты, когда в сгущающихся сумерках всходила полная луна, скрывавшаяся позади горы Тураллы, и подсвечивала ее крутую вершину.

Прислушиваясь к кваканью лягушек, уханью совы и бормотанию опоссума, я мысленно бросался бежать, устремляясь в ночь; я мчался галопом на четырех ногах, уткнувшись носом в землю, преследуя кролика или кенгуру. Возможно, я представлял себя динго или обыкновенной собакой, которая живет одна в буше; точно не знаю, но я ни на минуту не отделял себя от буша, по которому огромными прыжками носился без устали. Я был частью этих диких земель, и все, что они предлагали мне, было моим.

В этом бегстве от реальной жизни, в которой мне было так тяжело передвигаться, я испытывал скорость, не знавшую усталости, прыжки и скачки, не требовавшие усилий, и обретал то изящество движений, которое замечал в энергичных деятельных людях и в бегущих собаках и лошадях.

Когда я был собакой, несущейся вдаль в ночи, я не чувствовал мучительных усилий, изнеможения, болезненных падений. Я мчался по зарослям, уткнувшись носом в покрытую листьями землю, догоняя скачущих кенгуру, прыгал, как они, хватал их в прыжке, проносясь над буреломом и ручьями, перебегая из лунного света в тень, и все мышцы напрягались в моем теле, не знавшем усталости, полном радостной энергии.

Мои мечты об охоте обрывались, стоило мне поймать кролика или кенгуру; меня поглощал только процесс преследования дичи, мое полное единение с природой.

Я не представлял себе, что люди со здоровым телом могут чувствовать усталость. Я искренне полагал, что утомиться можно только от ходьбы на костылях, а здоровым людям это чувство неведомо. Именно костыли мешали мне пробежать всю дорогу до школы без остановки; только из-за них я чувствовал участившееся сердцебиение, взбираясь на холм, и вынужден был долго стоять, прижавшись к дереву, чтобы отдышаться, пока другие ребята спокойно продолжали путь. Но я не злился на свои костыли. Мне вообще было не знакомо это чувство. В своих мечтах я бросал их, но потом возвращался к ним без горечи.

В этот период приспособления оба мира, в которых я жил, в равной мере приносили мне радость. Каждый из них по-своему побуждал меня стремиться в другой. Реальный мир ковал меня, тогда как в мире снов я сам был кузнецом.

Глава пятнадцатая

Фредди Хоук умел бегать, драться, лазать по деревьям и стрелять из рогатки лучше всех ребят в школе. Он был чемпионом по игре в камешки и мог закинуть карточку из папиросной упаковки дальше других мальчишек. Этот спокойный парнишка никогда не хвастался, и я был очень к нему привязан. Он коллекционировал папиросные карточки, и ему оставалась всего одна до полного комплекта на тему «Оружие и броня Британской империи».

Он хранил этот комплект в жестянке из-под табака. Раз-два на дню он доставал небольшую стопку и, лизнув палец, пересчитывал их, а я наблюдал за ним. Карточек было сорок девять. Мне страшно хотелось раздобыть для него недостающую карточку, и я приставал к каждому встречному с неизменным вопросом: «Мистер, у вас нет папиросных карточек?» – но безрезультатно.

Я уж было совсем отчаялся, решив, что это, вероятно, самая редкая папиросная карточка в мире, как вдруг наездник, которого я остановил, когда тот проезжал мимо наших ворот, вынул ее из пачки и протянул мне.

Я никак не мог поверить в такую удачу и несколько раз перечитал номер. Все верно – тридцать семь. Тридцать седьмой у Фредди как раз и не было.

На следующий день я с нетерпением поджидал его на дороге и, завидев его вдалеке, чуть ли не за четверть мили, начал кричать об этой потрясающей новости. Наконец он подошел довольно близко и, когда до него дошел смысл моих восторженных воплей, бросился ко мне со всех ног, и я вручил ему карточку.

– Мне ее дал парень на лошади, – захлебываясь от волнения, сообщил я. – Он мне говорит: «Что ты коллекционируешь?», а я в ответ: «Оружие и броня Британской империи», а он говорит: «Черт подери, у меня, кажется, есть одна из этой серии!», и, черт подери, она у него и в самом деле оказалась. Теперь у тебя полный комплект!

Фредди рассмотрел карточку, затем перевернул ее и посмотрел на номер. Потом прочитал описание изображенного на ней оружия и воскликнул:

– Она самая, ей-богу!

Он вынул из кармана жестянку из-под табака и открыл ее, положил новую карточку на нужное место в колоде, постучал колодой о столб, чтобы выровнять ее, облизнул большой палец и начал медленно пересчитывать карточки, выговаривая каждый номер вслух. Я повторял номера за ним.

– Пятьдесят! – победоносно вскричал я, когда он дошел до последней.

– Похоже на то, – сказал он.

Опять постучав колодой о столб, он снова пересчитал карточки, на этот раз в обратном порядке, начав с пятидесятой.

– Теперь у тебя полный комплект, Фредди, – радостно сказал я, когда он закончил. – И все первоклассные.

– Да, – сказал он и убрал колоду обратно в жестянку из-под табака. – Ну надо же, полный комплект, черт возьми. – Вытянув руку с жестянкой, он с улыбкой посмотрел на нее и неожиданно вручил жестянку мне. – На, возьми. Они твои. Я их собирал для тебя.

В школе мы редко с ним играли – его слишком занимала игра в камешки, сигаретные карточки или волчки.

Я плохо играл в камешки и вечно проигрывал. У Фредди был особый «молочный» камешек, стоивший целый шиллинг, и он давал его мне, чтобы я мог сыграть в «камешки кверху». Каждый из участников игры ставил по одному «молочному» камешку, но только самые умелые игроки отваживались рискнуть столь ценным камнем. Проиграв в очередной раз «молочный» камешек, я разыскивал Фредди и говорил:

– Я опять проиграл, Фредди.

– Кому? – спрашивал он.

– Билли Робертсону.

– Ладно, – говорил Фредди, а потом он отыгрывал камешек обратно, возвращал его мне со словами: – Вот он, держи, – и снова принимался за собственную игру.

Когда я ссорился с кем-нибудь из мальчишек, Фредди всегда подходил поближе, вставал рядом и прислушивался, пиная ногой гравий. Как-то раз Стив Макинтайр пригрозил надавать мне по шее, на что я сказал ему:

– Только попробуй, от тебя мокрого места не останется, – и тут Стив отошел, намереваясь с разбегу броситься на меня.

Фредди, слышавший нашу перебранку, заявил Стиву:

– Кто его тронет, будет иметь дело со мной.

Стив сразу передумал со мной драться, но по пути в класс прошептал мне на ухо:

– Я с тобой после уроков разберусь, вот увидишь.

Я замахнулся костылем и врезал ему по голени. Он отпрянул, и после этого все ребята разделились на два лагеря: одни говорили, что пора бы задать трепку мне, другие – что Стиву.

Наша со Стивом ссора началась во дворе возле квадратной железной бочки, в которой хранился запас питьевой воды. С крана свисала большая жестяная кружка с проржавевшим дном, а пролитая вода собиралась под краном в углублении, образовавшемся от ребячьих башмаков. Те, кто хотел напиться, топтались в этой грязной луже, словно домашний скот возле поилки.