Я уже не боюсь — страница 12 из 34

– Он вроде пару минут даже… ну не дышал типа…

Из окна на втором этаже, где две комнатки с панцирными кроватями, доносится смех. Там Шкварка минут двадцать назад уединился со своей синевласой пассией. С участка через дорогу доносится запах горелой травы.

– Ну, короче, мы его на Сан Саныча дачу потащили… У него ж «жигулятор» есть… А Филин все не дышит и не дышит. Синий весь…

Юля прижимает руку ко рту. Пепел с зажатой в пальцах сигареты падает на стол. Остальные молча кивают: без машины здесь нечего ловить, если вдруг беда. Ни одна «скорая» никогда в такую жопу не поедет.

– А вы это… искусственное дыхание делали ему? – спрашивает Алла.

Жмен гогочет, обнажив кривые, как ряды покосившихся надгробий, зубы:

– Ну тебя ж тут не было, чтоб «рот в рот» сделать, гы-гы…

Долгопрудный медленно, как танковую башню, поворачивает к Жмену голову. Тот перестает ржать.

– Ты сейчас «голова в жопу» сделаешь… – тихо говорит Долгопрудный.

Теперь Жмен и улыбаться перестает, и Долгопрудный продолжает:

– Сан Саныч делал, но все без толку было. Ну мы его забросили в тачку и погнали в Марянку. Сан Саныч, короче, втопил, насколько на его «копейке» можно было. За старой водокачкой решили срезать через лес, по грунтовке. Мимо пионерлагеря заброшенного. Чуть тачку не разбили.

Рискованно. Там такие колдобины, что танк увязнет. Но Сан Саныч полжизни проработал шофером, так что мог и прорваться.

– Короче, прорвались.

Из дома выходят Шкварка и Синеволосая. Растрепанные, ошалелые. Держатся за руки. На девчонке Шкварки его футболка. Грудь просвечивает через ткань.

– И че дальше было? – подает голос Китаец, возясь с магнитофоном.

Юля за ним присматривает, чтоб поставил что-то нормальное, а не одну из своих кассет с ревом и грохотом, которые, кроме него, никто слушать не может.

– Та он сам уже дышать начал, когда в будку эту медицинскую его занесли… – качает головой Долгопрудный, берет со стола пивную пробку и начинает вертеть ее в пальцах.

Вдруг раздается громкий хлопок. Алла вскрикивает, Шкварка едва не давится пивом, проливая пену на старую советскую олимпийку с проеденным молью рукавом. Китаец гогочет.

– Гном ты мудацкий! – орет Долгопрудный, но тоже ухмыляется; Китаец – знатный пироман, везде таскает с собой всякие петарды, ракеты и прочую хрень. Вот и сейчас швырнул какую-то хлопалку в траву.

Повозившись еще с магнитофоном, он наконец врубает «Offspring», но делает тихо, чтоб дальше слушать рассказ Долгопрудного.

– Так что там с Филином дальше было? – спрашивает Юля, садясь рядом со мной. Ее босая стопа, мокрая от росы, касается моей ноги.

– Мы его назад привезли, на дачу. Его сушило жестко. Ничего не говорил, только воду пил. Двухлитрушку всосал, пока доехали, а потом к колонке губами прилип. Никогда не видел, чтоб человек столько пил.

Потом, кажись, раздуплился чуток. Мы его давай спрашивать, что там было – ну в смысле там, – а он говорит, мол, не помню ни хера. Вот чуваку пофартило, конечно. Считай, на тот свет сгонял и вернулся…

– Я сейчас… – бормочу я, встаю и иду за дом, к калитке, а оттуда – на берег. Сажусь на песок, закуриваю, смотрю на растворенный в черной воде холодный, дрожащий звездный свет.

Меня вдруг захлестнула холодная и темная волна страха. Я думаю об отце. О Филине. О том, что там.

Юлины руки касаются моих плеч, и я закрываю глаза.

– Все хорошо? – спрашивает она. Я чувствую ее дыхание на своей коже. – Ты так…

Юля обходит меня, садится на песок напротив, берет мои ладони в свои и смотрит в глаза.

На участке кто-то крутит ручку громкости магнитофона, и рев гитар «Offspring» глушит звон цикад.

Юля целует меня и проталкивает языком косточку черешни мне в рот. По черному телу реки ползут мерцающие огоньки огромной баржи. По Юлиному лицу в который уже раз на моей памяти пробегает боль, как рябь от порыва ветра на речной глади. Я молчу. Я уже просил ее сходить к врачам и все такое, а она только улыбается сквозь слезы и говорит, что все хорошо.

Все хорошо.

– Пойдем, – говорит Юля, встает, отряхнув песок, и тянет меня за руку. Я иду за ней.

Мы возвращаемся за стол, и я чувствую, как страх отступает.

С Юлей мне ничего не страшно.


Я просыпаюсь от солнца. Лучи проникают сквозь веки, растапливая холодные осколки тревожных снов. Отбрасываю простыню, под которой мы с Юлей спим. Солнце только встало, но мансарда быстро прогрелась, и воздух здесь уже пропитан густым ароматом смолы от сосновой обшивки.

Юля спит на боку, волосы рассыпались по старой, посеревшей дачной наволочке. С улицы доносится звон бидонов на багажнике у Сан Саныча, который каждое утро ездит на велике за водой к какому-то особому, якобы целебному роднику.

Потянувшись, я прижимаюсь к Юле всем телом, целую ее в шею; кожа горячая после сна. Юля что-то сонно бормочет, потом поворачивается ко мне, целует в губы. Я смотрю в окно. В уголке рамы блестит паутина. Рассудок освобождается от обрывков сновидений, но еще не занят мыслями и заботами дня, так что я просто лежу и смотрю в безоблачное небо за стеклом, чувствуя приятную бездонную опустошенность.

Мы одеваемся и спускаемся по крутой лестнице, которую когда-то сколотил Юлин отчим. Внизу на старом, подпертом стопкой книг раскладном диване храпят Жмен с Китайцем. Придурки додумались закрыть на ночь форточку и всю ночь спали в своем же спиртовом выхлопе. Мы тихо смеемся: у Жмена так опухла рожа, что он похож на Ельцина. Прошмыгнув мимо, выходим на веранду, оставив дверь открытой: пусть хоть с утра глотнут свежего воздуха.

На ступеньках в надбитом стакане с водой плавают разбухшие окурки: мы вчетвером курили здесь ночью, перед тем как пойти спать. В траве видны другие, похожие на жирных червяков, – опять Китаец не понял, что значит «бычки в пепельницу». Я собираю их и выбрасываю.

В голове немного шумит от выпитого пива. Я думаю, что это похмелье, хотя много лет спустя пойму, как наивно заблуждался. А еще есть какое-то чувство, очень похожее на стыд, из-за того, что вчера сбежал на берег после рассказа о Филине.

Сдрейфил. Струсил.

Юля, впрочем, ни слова об этом не говорит. Мы чистим зубы пальцами у рукомойника, висящего на вишне у калитки. Потом Юля открывает дверь сарая и вытаскивает два велика – маленькую синюю «Десну» и «Украину», ободранно-зеленую, с наклейками от жвачек на раме и спицами в разноцветной проволочной обмотке.

– Как насчет к церкви прокатиться? – улыбается Юля, доставая из заваленного досками и ржавыми инструментами сарая блестящий велосипедный насос.

После секундной сонной заминки я киваю. Я бы согласился, даже если бы она предложила прокатиться в Среднюю Азию.

Юля протягивает мне насос:

– Тогда держи. Колеса качать – мужская работа.


Мы выкатываемся на грунтовку, разрезающую дачи на два клочковатых массива, и едем по ней до проложенной по дамбе бетонки, которая широкой дугой ведет в Марянку. Едем по серым плитам, на стыках велик вздрагивает и звякает несмазанной цепью; шорох резины по бетону, прерываемый ритмичными глухими хлопками на пробелах между плитами, навевает мысли о поезде.

Навстречу из Марянки тащится древний рычащий «пазик» с горбом из красных газовых баллонов на пыльной крыше. Мы съезжаем на обочину, и ревущее чудище проползает мимо, обдав нас черными клубами зловонного дыма. Юля толкает велосипед вперед, я тоже прыгаю в седло, и мы едем дальше вдоль разноцветных заборов, за которыми просыпается дачный люд. Потом съезжаем на грунтовку, уходящую в поле, и несемся наперегонки среди высокой выгоревшей травы.

Над озерами, вытянувшимися вдоль дамбы, по которой проложена бетонка, мелькают белые штрихи чаек, прилетевших с Днепра. В камышах блестит вода. Впереди темной стеной растет лес.

Я оборачиваюсь и вижу Юлю. Она едет чуть позади. Ветер развевает волосы, в очках пляшут солнечные блики. Она что-то кричит, смеется и машет мне рукой, но я ничего не слышу: в ушах свистит ветер.

Потом, думая о Юле, я буду вспоминать целый мир, огромную страну, давно исчезнувшую, но все еще живую в моей памяти. Но прежде всего я всегда буду представлять это мгновение, этот кадр, застывший перед мысленным взором, как слепяще-яркое пятно после брошенного на солнце взгляда – не тающее, не блекнущее, заставляющее помнить. Юля на старом велосипеде, в шортах из обрезанных джинсов, синей футболке с черной надписью «PRODIGY», которую притащила ее сестра с прошлогоднего концерта во Дворце спорта. Ее улыбка. Родинка чуть выше и правее уголка губ. Ее тонкие загорелые пальцы на обмотанном изолентой руле. Ее красота, от которой едва не болят глаза и внутри все будто сжимает, скручивает, стирает в жерновах.

Я помню.


Лес обволакивает прохладой; мы летим по петляющей тропинке, огибая глубокие ямы и упавшие деревья. Яркий утренний свет, пробиваясь сквозь черные стволы и листву, мгновенно сменяется сумраком, заслоненный деревом, и тут же вновь бьет по глазам, стучит по сетчатке телеграфной дробью.

Тропа позволяет добраться до заброшенного лагеря быстрее, чем грунтовка, по которой ехали в марянский ФАП Сан Саныч с Филином. Пятнадцать минут – и вот уже среди деревьев видна сетка забора. Брошенные корпуса, насупившись прогнившими крышами, провожают нас хмурым взглядом выбитых окон.

Проехав лагерь, мы сворачиваем на заросшую тропинку, ведущую к церкви. Минуту спустя мне кажется, что на моем лице собралось с пару килограммов паутины. Блестящие нити натянуты над узкой извилистой тропкой, будто лес пытается задержать незваных гостей.

Впереди, на поляне, чернеет колокольня: какой-то давний пожар обжег старое здание, сохранив грязно-серую побелку лишь наверху, у зияющего провалами и ставшего домом для птиц купола. Собственно, колокольню и называют церковью. От других построек остались лишь развороченные корнями огромных дубов остатки фундаментов.

Мы бросаем велики на траву и идем к черно-серой башне. Лестница на второй этаж давно обрушилась, но в окно можно забраться по стволу скрюченной старой груши-дички. Я забираюсь на дерево и протягиваю Юле руку. Ее кеды скребут по коре, срывая клочки темной шелухи. Мы лезем выше. У самого окна нужно прыгать. Я отталкиваюсь ногами от пружинящей ветки и приземляюсь на подоконник, под ногами шуршит штукатурка. Поворачиваюсь, чтобы помочь Юле. Она прыгает легко, будто играет в классики. Я обхватываю ее руками и ставлю на пол. Она целует меня. В ее волосах запутались сухие листья.